Меир Эзофович — страница 23 из 62

Внизу избушки, возле низкой стены, сидел на вязанке измятой соломы сгорбленный старик, одетый в рваную одежду, и дрожащими руками перебирал гибкие прутья лозняка. Фигура его едва серела в полутемном углу, а черты склоненного лица совсем не были видны.

Ближе к желтому пламени свечи на деревянном стуле сидела высокая девушка с худым лицом и стройной фигурой. В опущенной руке ее с тихим жужжанием вертелось веретено, а над головой поднималась доска прялки с прикрепленным к ней толстым пучком шерсти.

Из угла, в котором сидел сгорбленный старик, раздавался дрожащий и хриплый голос: «Среди пустыни, такой большой, что, казалось, не было ей ни конца ни края, возвышались две горы, такие высокие, что вершины их скрывались в облаках. Горы эти назывались Хорив и Синай…»

Хриплый, дрожащий голос умолк, а девушка, которая, продолжая прясть, слушала все время с внимательным видом, проговорила:

— 3ейде! Говори дальше!

Но в ту же минуту за открытым окном раздался пониженный мужской голос:

— Голда!

Пряху нисколько не испугал и не удивил этот чужой голос, внезапно произнесший ее имя. Можно было подумать, что она каждую минуту ожидала услышать возле себя этот голос; она степенно встала и без малейшего волнения подошла к окну. Только глаза ее горячо засветились из-под черных ресниц и в голосе зазвучала несказанная радость, когда, стоя у окна, она тихо сказала:

— Меир! Я знала, что ты выполнишь свое обещание и придешь.

— Я пришел к тебе, Голда, — говорил за окном тихий мужской голос, — потому что у меня сегодня очень темно перед глазами, и я хотел посмотреть на тебя, чтобы мир стал для меня светлее.

— А почему стало у тебя так темно перед глазами? — спросила девушка.

— У меня большая неприятность. Равви Исаак пожаловался на меня зейде, и зейде хочет женить меня.

Юноша замолчал и опустил глаза. Девушка не шевельнулась. Ни малейшим движением фигуры и лица не обнаружила она своего волнения, только ее смуглое и загорелое лицо мгновенно стало белым, как бумага.

— На ком зейде хочет женить тебя? — спросила девушка, и в голосе ее послышались печальные ноты.

— На Мере, дочери купца Витебского.

Голда тряхнула головой.

— Я не знаю ее.

А потом вдруг спросила:

— Ты женишься на ней, Меир?

Юноша не ответил, и Голда не спрашивала его больше. Смуглое лицо ее вспыхнуло румянцем, в глазах засветилось невыразимое счастье. Меир смотрел на нее нежным, как будто сострадательным, глубоким и вместе с тем огненным взглядом.

Оба молчали, а в тишине, прерываемой только шелестом ветвей, спускавшихся над крышей, снова захрипел дрожащий голос сидевшего у стены старика: «Когда Моисей спускался с горы Синая, умолкли громы, погасли молнии, вихри прилегли к земле, и весь Израиль поднялся, как один человек, и воскликнул; „Моисей! Повтори нам слова Предвечного!“

Меир с напряженным вниманием прислушивался к старческому голосу, рассказывавшему древнюю историю Израиля. Голда посмотрела на деда.

— Он всегда рассказывает мне разные истории, — сказала она, — а я пряду или лежу у его ног и слушаю… Меир, — прибавила она с торжественностью во взгляде и в голосе, — войди в дом наш и приветствуй моего деда.

Через минуту скрипнули двери маленьких сеней. Старый Абель поднял голову от ивовых прутьев, которые он все время перебирал и сплетал своими дрожащими, но бойкими руками, и, увидев в полумраке статную фигуру юноши, спросил:

— Кто это пришел?

— 3ейде! — сказала Голда, — это Меир Эзофович, внук богатого Саула, пришел в дом наш, чтобы приветствовать тебя.

Услышав имя, названное Голдой, серая сгорбленная фигура у стены вдруг поднялась и, опираясь рукой на вязанку смятой соломы, вытянула вперед желтую, покрытую лохмотьями шею. Из темноты выдвинулась тогда на свет желтого пламени голова, с которой свешивались до самых плеч длинные густые космы золотисто-белых волос; маленькое сморщенное лицо едва виднелось из-под покрывавшей его густой растительности. Голда говорила правду, что волосы ее деда стали от старости, как снег, и, как кораллы, стали от слез глаза его. Теперь из-под этих коралловых припухших век смотрели погасшие глаза сначала с неподвижным страхом, а йотом с внезапно вспыхнувшим возмущением и ненавистью.

— Эзофович! — произнес старик хриплым голосом, уже не так сильно дрожавшим, как раньше. — А зачем ты пришел сюда и переступил порог моего дома, когда ты раввинит… — враг… гонитель… а прадед твой проклял моих предков и храм их обратил в прах?.. Уходи отсюда! Пусть старые глаза мои не видят тебя!

Произнося последние слова, он вытянул трясущуюся руку к двери, через которую вошел юноша.

Но Меир медленно шагнул вперед и, низко склонив голову перед разгневанным стариком, проговорил:

— Мир тебе!

При звуках этого ласкового и глубокого голоса, произнесшего слова, заключавшие в себе благословение и просьбу о примирении, старик умолк, тяжело опустился на свое низкое сидение и только после долгого молчания начал говорить на этот раз жалобным и стонущим голосом:

— Зачем ты пришел, ко мне! Ты раввин и правнук могущественного Сениора. Тебя проклянут твои, когда увидят, что ты переступил мой порог, потому что я последний караим, который остался здесь, чтобы стеречь развалины нашей святыни и прах наших отцов! Я бедняк! Я нищий! Я проклят твоими! Я последний караим!

Меир слушал старика в молчании, полном почтения.

— Ребе! — отозвался он немного погодя, — я низко склоняю перед тобой свою голову, потому что нужно, чтобы на свете восторжествовала справедливость, и чтобы правнук того, кто проклинал, поклонялся правнуку проклятых…

Абель Караим выслушал слова эти, насторожившись, с глубоким вниманием. Потом долго молчал еще, словно взвешивая значение их своим измученным умом, наконец, вполне понял их и прошептал:

— Мир тебе!

Голда, скрестив руки на груди, стояла и смотрела на Меира так, как смотрят верующие на святую икону. Услышав из уст деда слова примирения, она пододвинула Меиру один из двух стульев, находившихся в комнате, взяла из угла маленький блестящий кувшин и вышла в сени.

Меир сел несколько поодаль от старика, который снова погрузился в свою работу, и сразу начал шептать что-то. Мало-помалу шопот этот становился все громче и, наконец, превратился в рассказ, произносимый хриплым и дрожащим голосом. Такие рассказы были, по-видимому, постоянной привычкой Абеля. Его память и сердце были полны ими, и он украшал этим свое бедное существование.

Первых слов, которые Абель произнес шопотом, Меир не разобрал, и только тогда уловил связь в его словах, когда старик начал говорить громче:

— „На берегах вавилонских сидели они и плакали, а ветер стонал в их лютнях, которые они принесли с собой из отчизны и, охваченные печалью, повесили на деревьях.

„И пришли к ним господа их и сказали: "Возьмите в руки свои ваши лютни, играйте и пойте!" А они ответили: "Как можем мы играть и петь в земле изгнания, когда язык наш иссох от великого горя, а сердца наши умеют только взывать: "Палестина! Палестина!" Но сказали им господа их: "Снимите с дерева лютни ваши, играйте и пойте!"

"Тогда пророки Израиля посмотрели друг на друга и спросили: "Кто из нас уверен, что выдержит муки, а не станет играть и петь в земле изгнания?"

"А когда на другой день пришли к ним господа их и сказали: "Снимите с деревьев лютни, играйте и пойте!" — пророки Израиля поднесли им свои окровавленные руки и воскликнули: "Как можем мы снять их, когда руки наши изранены и нет на них пальцев!"

"Реки Вавилонские громко шумели от великого изумления, а ветер плакал в лютнях, висевших на деревьях, потому что пророки Израиля изрезали себе руки, чтобы никто не мог заставить их петь в земле изгнания!"

Когда Абель произносил последние слова старой легенды, в комнату вошла Голда. Она несла в одной руке на плетеной соломенной подставке две глиняных кружки, в другой — блестящий кувшин, наполненный молоком. В дверях, оставшихся после нее открытыми, стояла коза, выделяясь своей белизной на черном фоне сеней. Девушка, в длинной полинявшей юбке, с отброшенной за спину черной косой на серой рубахе, налила в кружки пенящееся молоко и подала их деду и гостю. Она ходила по избе тихо и легко, с едва заметной улыбкой на серьезных губах. Потом села и снова начала прясть: В комнате водворилась полная тишина. Старый Абель тихим топотом начал было еще какую-то старую историю, но вскоре замолчал; руки его упали на связку ивовых прутьев, а голова неподвижно прислонилась к стене.

Коза исчезла с порога; некоторое время еще было слышно, как она топталась в темных сенцах, но вскоре и это затихло. Молодые люди остались одни с уснувшим стариком и звездами, заглядывавшими к ним сквозь низкое оконце. Она пряла, устремив взгляд на лицо юноши, сидевшего поодаль; он опустил глаза и думал.

— Голда! — после долгого молчания отозвался Меир. — Пророки Израиля, которые изранили себе руки, чтобы не быть рабами своих господ, были великими людьми…

— Они ничего не хотели делать против своего сердца! — серьезно ответила девушка.

Снова они замолчали. Веретено жужжало в руке Голды, но как будто все тише и медленнее. Сквозь плохо сколоченные старые доски стены проникали порывы ветра и колебали желтое пламя свечи.

— Голда! — отозвался Меир, — тебе не страшно в этой уединенной избушке, когда осень и долгая зима спускают на мир черную мглу, а сильные вихри влетают сквозь эти старые стены и стонут?

— Нет, — ответила девушка, — мне не страшно, потому что Предвечный охраняет бедные хаты, стоящие в темноте, а когда ветер влетает сюда и стонет, я слушаю истории, которые рассказывает зейде, и не слышу этого стона.

Взгляд Меира, полный нежного сострадания, покоился на лице этого серьезного ребенка. Голда смотрела на юношу неподвижными глазами, блестевшими издали, как черные огненные звезды.

— Голда, — снова сказал Меир, — ты помнишь историю о равви Акибе?

— Я ее до конца жизни своей не забуду, — ответила Голда.