Мейерхольд. Том 1. Годы учения Всеволода Мейерхольда. «Горе уму» и Чацкий - Гарин — страница 17 из 53

В ее бумагах после смерти была найдена фотография Мейерхольда-гимназиста с написанными на обороте его рукой стихами:


«Прекрасен мир! Когда же я

Воспоминаю той порою,

Что в этом мире ты со мною,

Подруга милая моя…

Нет сладким чувствам выраженья,

И не могу в избытке их

Невольных слез благодаренья

Остановить в глазах моих…»


И дальше идет выразительная строчка многоточий.

Наше воображение может без труда реконструировать этот провинциальный гимназический роман со стихами в альбомах, совместным участием в любительских спектаклях, со спорами из-за прочтенных книжек и с бесконечными объяснениями, ревностью, ссорами, примирениями, хотя бы по второй части той же автобиографической тетралогии Гарина-Михайловского о Теме в гимназии — те же годы, та же среда, только другие пейзажи (Пенза севернее города, где жил Тема). Но все же это только рамки «романа», а содержание его богаче и крупнее: ведь гимназист с оттопыренными ушами в куртке, которая из-за его худобы кажется ему великоватой, зачитывающийся Лермонтовым, все-таки был Мейерхольдом, да и Оля Мунт тоже была человеком внутренне богатым и удивительно цельным.

Сестры Мунт (Катя была моложе на год) выросли в среднего достатка помещичьей семье, жившей на доходы от небольшого имения в Саратовской губернии. Третья сестра была слепой от рождения. Выше всего в семье ставились нравственная дисциплина, выдержка, стоицизм, чувство собственного достоинства. В старшей, Оле, рано почувствовался характер, и именно на женском полюсе этого брачного союза, продолжавшегося двадцать пять лет, где любовь выросла из юношеской дружбы и, внезапно погаснув, вернулась к ней, был так необходимый Мейерхольду, с его бурями и метаниями, противовес внутреннего покоя, терпения и «положительности». Став мужем старшей сестры, он на всю жизнь остался другом младшей, которой суждено было стать его соратницей и в Филармонии, и в молодом Художественном театре, и в его провинциальных скитаниях, и в Театре-студии, и в Театре Комиссаржевской.

Но трудно сказать, что больше увлекает и захватывает Мейерхольда в оставшиеся недели зимы, весной и летом 1896 года: собственный «роман» и новое для него положение семейного человека или его актерские интересы и круг новых друзей, в среду которых он попал, вернувшись из Москвы, и обществом которых наслаждался с молодой восторженностью.

Пользующийся успехом у своих друзей актер-любитель в студенческой тужурке нашел свое призвание и готовится следовать ему.

Остается сообщить матери. Это откладывается со дня на день в предвидении новых уговоров и слез. И когда он, собравшись с духом, приступает к этому разговору, неожиданно оказывается, что она уже все знает. Может быть, до нее долетели слухи со стороны — город невелик, и в нем все знакомы друг с другом. Или она сама догадалась, потому что ждала этого. Ну что же, пусть будет так, как он хочет…

В это жаркое, с редкими грозами лето беседы и политические споры перемежались репетициями и снова продолжались за кипящим самоваром и ужинами в складчину, на которых дешевая колбаса почиталась за роскошь, а излюбленным угощением были баранки.

Пензенский Народный театр был начинанием демократически-культурническим, но для мечтающего о сцене молодого Мейерхольда он стал серьезной и ответственной подготовкой к предстоящим осенью экзаменам. И хотя проучившаяся уже один год в Филармонии Катя Мунт уверяла, что он, без сомнения, их выдержит, Мейерхольд начинал волноваться при одной мысли, что его ждет.

В течение лета он участвовал в четырех спектаклях. Он играл Кочкарева в «Женитьбе», Рисположенского в «Свои люди — сочтемся!», Аркашку Счастливцева в «Лесе» и Сильвестра в комедии Хлопова «На лоне природы». Некоторые спектакли повторялись. Если прибавить к этому две его прежние удачи — Репетилова и Кутейкина, — то весь круг его ролей был ограничен рамками комедии. Впоследствии он рассказывал, что сознательно и обдуманно подражал любимому своему актеру М. П. Садовскому и даже был готов сожалеть, что у него не было шепелявости великого комика Малого театра. Он учился у Садовского его легкости, его импровизационной непринужденности и тому свойству, которое итальянцы называют «брио», то есть веселому подъему и энергии.

Увидев на афишке имя Мейерхольда, жители Пензы заранее улыбались. За ним прочно установилась репутация острого комедийного актера. Но только самые близкие его друзья знали, что он отказался от мысли показать на экзамене что-либо из уже сыгранного и проверенного успехом. Втайне он мечтает о ролях другого рода: о трагедии и психологической драме. И он готовит монолог Отелло перед сенатом. Его всегда влечет к себе новое и трудное.

Пензенский театр помещался на Троицкой улице в старом барском особняке, в задних комнатах которого жил владелец дома, полуразорившийся помещик Л. И. Горсткин, существовавший только на арендную плату за театр. Это был высокообразованный человек, долго скитавшийся по разным странам, масон и друг многих русских эмигрантов. Однажды он увидел в любительском спектакле Мейерхольда, наговорил ему кучу комплиментов и позвал к себе. Окна его кабинета выходили в сад, стены были заставлены шкафами со старинными книгами, и Мейерхольд с увлечением слушал степенные рассуждения старика о великом искусстве театра и об игре европейских знаменитостей середины века. Рассказчик видел на сцене Ф. Леметра и был лично знаком с Рашель. Названия парижских театров и ресторанов, имена актеров и драматургов мешались с почтительными воспоминаниями о Герцене и Огареве, и в этом было что-то чудесное, словно далекое прошлое еще жило в этой комнате, освещающейся свечами в старинных шандалах. Он впитывал, запоминал.

Лето проходит в подготовке спектаклей Народного театра, в чтении книг, в бесконечных разговорах о том, что волнует русскую молодежь в эти последние годы великого века, и в упорной, неустанной работе над избранным отрывком. Катя рассказала ему, что В. И. Немирович-Данченко советует при работе и над отдельной сценой или монологом из роли проходить всю роль целиком. Что может быть естественней, но это воспринимается как открытие Америки. И уже сам он находит для себя собственный метод: до времени не трогает текст монолога, а работает над другими сценами. Оля и Катя были его терпеливыми слушателями, а если нужно, и партнерами, а режиссером своим он был сам. Он избегает советов товарищей-любителей, не слишком доверяя их вкусу.

И как после большой станции рельсовые пути, разветвленные, многочисленные, сливающиеся и расходящиеся на стрелках, постепенно вытягиваются в один, убегающий в неведомую даль путь, так за этот последний год всевозможные увлечения и жизненные интересы молодого Мейерхольда постепенно слились в одно страстное желание — быть в театре, стать актером.

Филармония

В первых числах сентября 1896 года Мейерхольд держал экзамен в Музыкально-драматическое училище Московского филармонического общества. Он читал приемной комиссии монолог Отелло перед сенатом и, в виде исключения, был принят сразу на второй курс. То есть он одним прыжком догнал Катю Мунт.

«Я помню себя мальчишкой, когда я пошел держать экзамен в Музыкально-драматическое училище. Был я тщедушен, голосок был небольшой, я еще представлял собой совсем недозревшее существо. Помню, я сказал себе: «Пойду экзаменоваться и возьму монолог Отелло» (смех).

Это не наглость, это была вера в себя. Мне казалось, что я это могу, я так убедил себя в том, что я это могу, и выдержал настолько блестяще экзамен, что был принят сразу на второй курс. Меня продвинул этот талант, равный вере в себя. Эту уверенность в себе нужно обязательно иметь артисту».

Конечно, все было не так просто.

В. Э. Мейерхольд не оставил своих воспоминаний. Он иногда говорил, что хочет написать, но слишком ленив. Но Мейерхольд и лень — понятия трудносовместимые. Думается, что он еще не занял такой жизненной позиции, с которой пишутся воспоминания. Не было ощущения завершенности жизни. Не пробил час итогов. Что-то все время непрерывно менялось, ломалось. Не было уравновешенности и покоя. Не было маститости, несмотря на седую голову и мировую славу.

Отдельные автобиографические воспоминания и признания, вырывавшиеся у него на репетициях и в разговорах с учениками и друзьями, записанные стенографистками, мною и другими, всегда имели характер примера для чего-то сиюминутного: «А вот у меня было так…» И почти всегда в них была некая юмористическая настроенность. Он рассказывал про себя, обычно представляя самого себя более наивным, более странным, чем он был, и мы, слушавшие его, почти всегда смеялись. Он помогал создать эффект комичности интонацией и жестом. В вышеприведенном рассказе о поступлении в училище после слов: «возьму монолог Отелло» стенографистка отмечает «смех». И, вчитываясь теперь в эти крохотные фрагменты автобиографии, мы должны учитывать и установку рассказчика на эффект легкой шутки, не столько словесной, сколько пантомимической и интонационной, и элемент некоторого упрощения. Конечно, все было гораздо сложнее. Но чаще всего люди позволяют себе смеяться как раз над теми ситуациями, когда им было вовсе не до смеха.

И в данном случае дело было не только в наивной и упрямой вере в себя. У мнительнейшего из людей — Мейерхольда — эта черта не самая характерная. Характернее для него — отвага и решительность, с которыми он побеждал свою мнительность.

Может быть, и были на свете люди, не знавшие сомнений, колебаний, мук нерешительности, — Мейерхольд к ним не принадлежал. Но он всю жизнь учился — и научился — это побеждать. Не подавлять, как герои модных психологических романов нашего века, а именно побеждать. Может быть, поэтому он так нежно любил шекспировского «Гамлета» и считал его настолько превыше всех пьес, что всю жизнь только собирался поставить и все время откладывал. Об этом писал Лев Толстой: «Главное в жизни — то, что всегда откладываешь…»