— Пако внезапно растопырился, как многопредметный перочинный ножик, и Васька качнулся, получив одним разом несколько болезненных тычков. — Но ме агас реир, Басилио![7]
Этот «Басилио» давно злил Ваську, напоминая о котах, нищенстве и духовной слепоте, а сейчас резанул по нервам, как паровозный гудок.
Уподобившись старинному семафору, который пропускает состав, Васька отвел кулак далеко в сторону. И вдруг намертво перекрыл пути, впаяв с разворота в Пакино ухо.
У бедняги лоб распахнулся, будто веер, на целую пядь, глаза помутнели, подернулись поволокой, как у попавшего в ощип павлина.
— Мальчики! — вскрикнула Шурочка. — Прекратите разбой!
— Корошо, — неожиданно сказал Пако по-русски и криво ухмыльнулся — Эспасибо!
— И чтоб впредь без «Басилио», — погрозил Васька пальцем.
— Вы с ума посходили, — говорила Шурочка, когда они покидали рынок. — Дикие броненосцы! Сегодня, видно, в атмосфере грозовые токи. Но ты-то, Пако! На тебя не похоже!
Складывая лобик и приложив руку к сердцу, он произнес:
— Клянусь — операция будет болезненной!
— Ну зачем же так! — напугалась Шурочка. — Мы не уголовники! Пожалуйста, не сделай из парня чучело!
Подслеповато глядели им вслед броненосцы. Хоть и родной мексиканской опилкой были они набиты, а вряд ли по доброй своей воле пошли в руки таксидермиста.
Направление энергии
Ужинали на морской открытой веранде. С концертом.
Вдали мигали маяки и огни океанских теплоходов. Легкий бриз порхал над столами. А на сцене отплясывали сильно обнаженные девушки, меняя наряды в строгом соответствии с первыми, вторыми и третьими блюдами. К примеру, под устрицы объявились в перламутровых раковинах. Под форель — в прозрачной чешуе. А когда настал черед фруктов и пирожных, выскочили слегка укрытые птичьим пером, которое вставало дыбом от крепчавшего бриза.
— Надо бы освоить некоторые слова и выражения, чтоб пообщаться, — говорил Васька.
— Существует язык жестов и взоров, — вполне дружелюбно заметил Пако.
— Наши отечественные жесты чересчур прямолинейны, — покачала Шурочка головой. — Кстати, Васенька, ты бы извинился перед Пако. Некрасиво по уху лупить. Видишь, отвисло, как у сенбернара.
— Ну и чего я должен сказать?
— Очень просто — «пердонаме, порфавор».[8]
— Странно звучит, да ладно, — согласился Васька. — Слышь, Пако, пердонаме!
— Те пердоно, — ответил Пако. — Те пердоно, каброн, перо но ольвидо![9]
— Все в порядке, — улыбнулся Васька. — Я не злопамятный. Терпеть не могу долгих размолвок. Хотя этот козел давно напрашивался.
— В общем, ты прав, — согласилась вдруг Шурочка. — Оплеухи бывают к пользе.
— А не дашь ли, по этому случаю, немного денег на личные расходы?
Шурочка вздохнула, поглядев в прозрачные Васькины очи.
— Знаешь ли, друг мой, нынче взаймы не дают. Только в кредит, под проценты. Я бы, может, и дала, но, прости, броненосцы на подходе. Да и зачем, скажи, тебе деньги, когда все бесплатно?
— Хочу купить букет орхидей, — потупился он. — Ты же подарила чашу.
— Попроси у Пако. Думаю, не откажет.
— Пако, гив ми мани! — не долго думая, ляпнул Васька.
— Совсем обезумел! — восхитился Пако. — По уху бьет, деньги требует. Зачем ему?
— Погуляет по городу! — сказала Шурочка. — Подрастратит энергию, которая тебя так беспокоит. Дай немножко.
— Деньги-то он растратит, энергию — не уверен…
Васька в ожидании колотил вилкой по пепельнице и вертелся на стуле, пристукивая пятками об пол. Когда он начал подпрыгивать, дергая скатерть и раскачивая стол, Пако решился:
— Вот сотня! Пускай немедля убирается!
Подскакивая, как заполошный кролик, Васька выкатился из ресторана. Он чувствовал себя прекрасно. Хотелось всего разом — выпить, еще пожрать, переспать, кинуться в океанские волны и даже почитать книжку небольших размеров. Ночной Акапулько предлагал все, за исключением, пожалуй, книжки. Повсюду гуляли, ели и пили. Кое-кто купался, танцевал и целовался. Это было заметно. Остальные виды человеческой деятельности проходили в более-менее герметичных формах, проникнуть в которые отнюдь не возбранялось. Напротив, к одинокому, весело скачущему мужчине то и дело подваливали агенты герметичности, маня в темные закоулки.
— Герлс, — намекали они. — Бьютифул!
Васька принимал картонные планы наикратчайших путей в чертожные кущи и наслаждался обширностью предложений. Так человек, пришедший на базар, не берет обыкновенно первые попавшиеся помидоры, оглядится, обойдет, как полководец, ряды.
Перед глазами Васьки плыли и стояли многофигурные ацтеки, и он размечтался о подобных статично-динамичных позах.
Все возбуждало. Запахи океана и жареных лангуст, шелест пальмовых листьев и цоканье лошадиных копыт, поскрипыванье воздушных шаров и шум голосов, из которого порой, как рыбка из воды, выпрыгивал женский смех, прохлада кондиционированных универмагов, и жаркая поднебесная влага. Возбуждающе мерцали звезды и горели фонари. Возбуждающе мигали рекламы. Мексиканские любовные романсы наравне с тяжелым роком дурманили. Васька зашел в прибрежный ресторан и выпил пульке, слушая песчаное шуршание прибоя.
Кисловато-молочная кактусная брага отдаляла от реальной действительности.
Так, бывало, и Кецалькоатль попивал пульке на берегу ночного океана. И шуршали волны, и пальмы трепетали резными листьями, и звезды, и небо…
К столику, как чахоточная тень, приблизился молодой человек, напоминавший Некрасова у постели. Перебрав с десяток неизвестных наречий, сказал, наконец, по-русски:
— Не хочешь ли, брат, припудрить носик?
— В каком смысле?
— Ну, в смысле — пару линий золотого Акапулько!
— Может, и хочу, — признался Васька. — Но, прости, ни хрена не понимаю.
— Поговорим? — сказал молодой человек, присаживаясь. — Меня зовут Габриель. По-вашему, Гаврила.
Они пожали руки.
— Перед любовью следует поднять тонус, — посоветовал Гаврила, разглядывая картонные карточки, разложенные пасьянсом на столе.
— Свой поднимай! У меня — будь здоров! — зашкаливает, — обиделся Васька.
— Брат, всегда есть резервы. Товар первосортный — не пожалеешь. — И Гаврила коротко свистнул, будто пуля пролетела.
Из беспокойного океанского мрака возникла, как сивка-бурка, девушка с младенцем на руках.
— Моя жена Хозефина, мой сын — Гаврила Второй. Закажи им пива и креветок — мальчику нужен хитин, — а мы займемся делом.
Озираясь, он умело распеленал мальчонку, ласково шлепнул по розовой попке, поцеловал и вытащил пакетик, наполненный порошком, вроде талька.
Васька очутился в настолько прозаичной семейной обстановке, что тонус пошатнулся. Откуда вдруг пеленки, каменноликая Хозефина, младенческая попка…
— Сходим в туалет по-маленькому, — парольно произнес Гаврила, и Васька поплелся, раздумывая, как бычок, куда собственно.
В тесной кабинке Гаврила примостился на толчке. Достал из кармана круглое зеркало, стеклянную трубочку, вскрыл пакетик и рассыпал порошок по зеркальной поверхности, разделив затем на ровные полосы. Движения его были точны, как у диспетчера крупного аэропорта.
Сунув трубочку в ноздрю, он мощно шмыгнул, затянув бесследно одну линию.
— Делай, как я! Взлетная полоса для пробы — даром!
Может, Васька и отказался бы нюхать, извлеченное как-никак из попы, но даром-то!
Прохладная ясность хлынула в голову. Мозги анестезировались, превратились в горный, лучащийся светом хрусталь. Энергия, добытая у глиняных ацтеков, кажется, удесятерилась. Васька чувствовал, что сейчас взлетит, как легкий планер, без разбега.
— Погоди, погоди, — остановил диспетчер Гаврила. — Поболтаем — о том, о сем!
И действительно, хотелось поболтать. Хотелось вести долгую дружескую беседу, дойти до многих истин и вернуться к истокам.
Крупное дело
— Социализм! Хоть слово дико, а мне ласкает слух оно. — Шмыгнул Гаврила носом. — Жалко, что вы его просрали! Сепаратизм тоже дико, но не ласкает. Кстати, Лихтенштейн от вас отделился?
— Давненько, — с горечью шмыгнул Васька. — Некрасиво отделился. Тайком.
— Да, брат, глаз да глаз за народом! Иначе все разваливается, — вдохнул Гаврила полоску. — Будь воля, вместе бы зажили! Слились бы!
— Еще не поздно! — ободрил Васька.
— Для этого есть исторические предпосылки! Послушай — в незапамятные времена с северо-запада через Тихий океан приплыло племя волосатых, но безбородых людей. Выйдя на берег, они поднялись в горы, где основали город Тула.
— Наши? — изумился Васька.
— Ваши якуты! — подтвердил Гаврила. — Они первые пирамиды сложили, чтоб родные берега разглядеть. Эх, пора берега-то сдвинуть. Один к другому.
— А я в прошлой жизни был китайским экстрасенсом и поэтом, — признался Васька. — А в нынешней черчу фигуры.
— К лучшему! Поэты и экстрасенсы часто слишком глуповаты. Но больше об этом ни слова! Прими еще полоску как угощение.
Васька принял и спросил:
— А почему «ни слова»?
— Я сам поэт и экстрасенс, — сказал Гаврила. — Вижу твою ауру — серенькая с голубизной, напоминает кролика, который хочет перетрахать дюжину крольчих.
— Чистая правда! — шмыгнул Васька. — Пойдем, Гаврила! За переводчика будешь.
— Почему бы и нет, — привстал он с толчка. — Но сперва о деле. У меня крупное дело. Перешло от папы Хозефины. Старика год как пришили — пац! — в лоб. Месяц назад дядю сбросили со скалы. Теперь я хефе — падрино.[10]
Странно было слышать подобные речи в тесной кабинке. Хотя, возможно, именно в таких местах и вершатся нежданные сделки века.
— Держу прямую связь с Меделлинским картелем, — продолжал Гаврила. — Хочешь, через полчаса достану десять кило пудры?