Мексиканский для начинающих — страница 49 из 56

Много раз Васька входил в комнаты со столами. И все они, как правило, радовали. Этот длинно угнетал.

— Раньше тут была трапезная для гостей дона Хосе де ла Борда, — сказал ни к селу ни к городу Пако. — Однажды за этим столом умер турецкий посланник, подавившись манговой костью. Немудрено! Вы видели кости манго? Раз попав в дыхательные пути, застревают навеки. Ее так и не удалось извлечь из турецкой гортани. Рассказывают, что на могиле посланника выросло манговое дерево. Как символично!

— Ближе к делу, — вздохнула Шурочка. — Тимирязев!

— Склифосовский, дорогая, — поправил Васька, не терпевший фольклорных искажений. — И не к делу, а к телу. К моему. Валяй, Лобачевский, лоботомируй!

— Да-да, — спохватился Пако, — теперь стол используется для трехместных операций. Знаете, поточная методика. Чтобы не менять постоянно инструменты. Поверьте, очень удобно. Особенно, когда пришиваешь носы — у меня ведь носовой уклон…

Пако всегда бывал чуть странен перед операциями. Дело обыкновенное — хирург должен перевоплотиться, ощутить себя скальпелем в руке провидения. Но тут-то и возможны психические осложнения, обширные личностные сдвиги. Этим утром что-то неладное творилось с Пако — явный уклон с заворотом. Он глубоко задумался, глядя в окно на собор Святой Приски.

— Теперь что? — спросила Шурочка.

— Не знаю, в какой части стола разместить пациента. Наверное, удобней там, где подавился посланник…

— Васенька, ты где хочешь? — ласково коснулась его плеча Шурочка.

Так, вероятно, обращаются к приговоренному — вам электрический стул со спинкой или предпочитаете табуретку?

Васька примерился к столу, зашел с одного краю, с другого.

— Один хрен, но лучше ближе к окошку.

Тем временем Пако удалился в умывальный отсек и с маниакальным тщанием, как это делают все хирурги и слабохарактерные убийцы, надраивал руки.

— Зашить-то я его зашью, — размышлял он вслух. — Трансплант прихватим сапожной бечевой. Главное таможня! Прицепятся к уху, и потянется, потянется ниточка. Все развалится, все швы разойдутся! И тогда Алексей Степаныч непременно меня зашьет…

— Пришьет, — уточнила Шурочка, подходя к умывальнику. — Не психуй, Пако, все будет хорошо — изумруды не звенят. А когда уши звенят — это нормально. Только постарайся, не уродуй парня.

— Да-да, пришьет, — кивал Пако. — Пришьет-пришьет. В любом случае пришьет. Зачем ему свидетели в миллионном деле? Пришьет! Как пить дать — пришьет!

Шурочка, приводя его в чувства, залепила пощечину средней тяжести.

— Что ты заладил — у попа была собака!

— Какая собака? — насторожился Пако.

— Длинная история! Не к месту!

— Нет, скажи про собаку!

Шурочка покачала головой:

— Ты сегодня с большой припи, как новогодняя дзьюелка! Обнаркозь пациента, тогда узнаешь.

Пако послушно вытер руки и, взведя шприц, направился к столу, где одиноко, подперев голову руками, глядя задумчиво в окно на небо высокое, поджидал новую жизнь известно кто — раб Божий Васька Прун, бестолковый лишенец духа, возможный постоялец чистилища. Но его не тревожило смутное будущее. Солнце ласкало голый зад, обнаженные уши, и он прикидывал, место каких традиционных блюд занимает, — поросенок? белужий бок? гигантская лангуста? фаршированный павлин? Скорее всего! С изюмом и ананасом, политый ежевичным соусом. Он так разнежился, что принял укол, как выстрел в затылок.

— Скотина ты, Пакито! Пес, сволочь и каброн!

Эта ответная пуля просвистела мимо. Пако был подавлен — возможностью развала и пришитья, уклоном с заворотом, таинственной собакой — и ни на что, кроме рабочего объекта, внимания не обращал.


— Начинаем с подсадки,[40] — объявил он. — Уши — на второе.

Выстрел потихоньку растекался по Васькиной голове. Наступало хорошее состояние, когда думается и в то же время не думается, как бывает вечерами с речкой — движется и не движется. Лунное серебро заполняло оба полушария, мозжечок и гайморовы полости.

«Что лучше — „подсадка“ или „зашивка“? — вроде бы размышлял Васька. — От „подсадки“, признаться, помимо садовых участков в три сотки, веет компостом, прополкой, окучиванием и огородными паразитами. Попахивает уголовщиной, шпионажем, утками и тоталитаризмом. Что касается „зашивки“, то вспоминаются перке, прививки, рыбий жир, швейная машинка с ножным приводом, ежеобразная игольчатая подушечка, дырявые карманы, домашние тапочки, а за стеною где-то тетя Буня, еще не ставшая бабушкой, но уже родная, жарит скумбрию, обдумывая шифровку[41] в Мосад, который, в отличие от ЦРУ и КГБ, звучит приветливо, как детсад или москательная лавка. Нет-нет, «зашивка», конечно, родней, ностальгичней».

Васька ощутил далекое присутствие зада, но не было ни сил, ни желания поднять голову, полюбопытствовать. Хотя стоило. Пако уже сделал глубокий надрез и расширял специальным инструментом, напоминавшим кривые пассатижи. А Шурочка испуганно держала в вытянутой руке изумруд, величиною с глаз, который пристально и не слишком дружелюбно осматривал свой будущий приют.

Не каждой, далеко не каждой заднице выпадает честь принять глаз Моктесумы. С другой стороны — всякий ли изумруд достоин Васьки? Они долго искали и нашли друг друга.

Васька об этой близости, конечно, не догадывался, но последние его медузообразные мысли были романтичны: «А виски мне не близки! Что близко в мире? Шурочка да наркоз — народный комиссар запоев», — внезапно расшифровал он, после чего со спокойной душой уплыл по какой-то маленькой речке типа Яузы, впадавшей, впрочем, в большую полноводную реку с медленным бесповоротным течением. «Стикс», — понял Васька. Лег на спину, и плотные воды держали его крепко, как может удерживать подсыхающий цемент. Он глядел в стиксовое глухое и беззвездное небо, где не было, увы, ни одного знакомого Млечного пути. Пути пропали. Бездорожье. И хладный труп в бурьяне. И ледяные сполохи низко стоящего изумрудного светила.

— Готово! — сказал Пако, завершив последний стежок морским узлом с бантиком. — Алекс, пожалуйста, уши…

Там труп…

Дух Илий по неопытности и от подземных переживаний прочно застрял в образе голого призрака. Он не решался на новые попытки возврата, боясь навредить, усугубить и окончательно закоснеть.

Стесняясь, хоронясь в углах и стенах, скитался по асьенде, ища запропастившегося дона Борда, посоветоваться. Положение Илия было незавидным, похуже Васькиного, который просто дрых на столе, с изумрудом в заднице.

Шурочка меж тем протирала спиртом обе пары ушей — живые и золотые. Она страдала по Васькиным — небольшим, аккуратным, как равьоли. Но долг есть долг, и Алексей Степаныч не признавал сентиментальности.

— Желаю знать про собаку! — настойчиво сказал Пако.

— Ты в уме ли? — вздрогнула Шурочка. — Нашел время!

Пако придвинулся, сжимая в руке пассатижи.

— Рассказывай! Не то уши к носу присандалю!

Шурочка побледнела.

— Ну, — у попа была собака.

— Слыхал, — поморщился Пако. — Дальше, дальше!

— Он ее любил. — Шурочка всхлипнула. — Она съела кусок мяса — он ее убил. — И вдруг разрыдалась, орошая слезами Васькино тело.

— Так и знал! — злорадно воскликнул Пако. — Намек! Криптограмма! Кто собака? Я — собака! Пришьют за кусок, словно дворняжку! И ты с ними заодно, изменница!

Он размахивал пассатижами, скалился и утробно ворчал, как цепной пес на пороге людоедства. Шурочка приникла к Ваське, последней надежде под общим наркозом… Только чудо оставалось про запас. Конечно, это вещь штучная, тонкой ручной работы, не для каждого и не на каждый расхожий день, но в Таско, видно, особенная серебристо-призрачная среда, располагает. И свершилось — прямо из белой стены вышел еще один голый Васька!

С минуту Шурочка разглядывала обоих и, не найдя отличий, лишилась чувств, раскинувшись на столе, именно в той его части, где подавился костью турок. Выпали из рук золотые уши богини Икс-Чель и, мелодично позвякав, замерли на полу, тоже бесчувственные, глухонемые.

К чуду надо быть более-менее подготовленным. Иначе вышибает из седла. И обморок, пожалуй, самое верное решение — надежная защита организма.

Пако, узрев второго Ваську, быстро поставил справедливый в целом диагноз — первый дал дуба, испустил дух, который и явился в призрачной форме корить, упрекать, обвинять. А за этим, расширял Пако диагноз, последуют и другие обвинители в форме федеральной полиции, фискалии, прокуратуры республики и прочей мутоты. Век не отвяжешься — зарезал, собака, иностранца! Все пошло насмарку! Посадят, как пить дать — посадят! Подсадят, сволочи, подсадят! Новая мысль совместно с прочно укоренившейся — пришьют, гады, пришьют! — иссушила Пакин мозг, размолола в серый порошок. Все поплыло перед глазами — Шурочка, Васьки, собор Святой Приски, какая-то черно-красная птица в окне, напоминавшая немецкий флаг с клювом…

Да тут еще призрак, подванивая серой, нес историческую околесицу.

— И двое братьев жили в Туле, — начал он слишком издалека. — Родились оба под Венерой. Один под Утренней звездой. Другой — под проклятой Вечерней. Один был царь, другой шаман, наполненный кипящей злобой. И брат, чудовищный злодей, сгубил божественного брата, коварно пульке опоив. Скончался царь Кецалькоатль, но превратился в огненного змея. Кем стал шаман, ты знаешь, Пако? Ты знаешь — шелудивым псом! И ты его прямой наследник по имени…

— Заклинаю — не произноси! — пошатнулся Пако.

— Шолотль! — вскричал призрак, тыча перстом.

Взвизгнув, будто отдавили хвост, Пако упал на четвереньки. И в этот мифологически-спрессованный миг кролик Точтли, одуревший от наркоза, выскочил из настольного Васьки, запрыгал кренделями по операционной трапезной.

Всегда есть последняя капля, которая до конца протачивает и переполняет. Кролик добил, расколол вдребезги Пакину плошку подрасплесканного уже разума.

Не то чтобы Пако сошел с ума, потерял рассудок или трехнулся — просто спятил, бесповоротно, оборотясь в немыслимое прошлое, которое обязывало. Сделав легавую стойку, он бросился на кролика. Да разве ухватишь бога пьянства и разврата без специальной натаски?