Меланхолия сопротивления — страница 23 из 60

зная, что божественная гармония принадлежит богам, довольствовались тем, что с помощью мелодий своих чисто настроенных инструментов могли как бы проникать в эту необозримую ширь. Однако позднее, в убогом стремлении освободиться от власти небесных феноменов, все, что они имели, превратилось в ничто, ибо помутившийся разум, высокомерно шагнувший в открывшийся хаос, уже не довольствовался лишь приобщением к хрупкой грезе, но хотел ухватить ее целиком, а поскольку от грубого прикосновения она тут же рассыпалась в прах, то он, как умел, попытался ее возродить: решение вопроса было поручено блестящим специалистам, Салинасам и Веркмейстерам, которые в поте лица, не разбирая, где ночь и где день, где ложь и где правда, поставленную задачу, надо отдать им должное, решили с такой гениальной находчивостью, что публике, по сей день благодарной им, оставалось только воскликнуть, изумленно переглянувшись: «Вот так да!» Вот так да, подумал про себя Эстер и решил было изрубить в куски свой рояль или вышвырнуть его вон из гостиной, но вскоре понял, что это едва ли избавит его от воспоминания о постыдном самообмане, скорее наоборот, будет только сильнее мучить, поэтому он, поразмыслив немного, оставил «Стейнвей» где стоял, сам же решил приняться за дело, чтобы как следует проучить себя за глупое заблуждение. И с этого дня, вооружившись настроечным ключом и частотомером (раздобыть которые в связи с уже начавшимися в то время «серьезными перебоями в сфере торговли» было не так-то просто), он часами торчал у дряхлого фортепиано, и поскольку при этом он только и думал о том, что его ждет, когда работа будет закончена, то полагал, что звучание, которое он в результате услышит, вряд ли окажется большой неожиданностью. То был период генеральной перенастройки, или, как он еще называл его, скрупулезной коррекции Веркмейерова труда, а заодно и коррекции собственных чувств, но если первое ему вполне удалось, то нельзя было утверждать то же самое о втором. Потому что когда пришло время и он смог сесть за перенастроенный в духе Аристоксена рояль, чтобы отныне и до конца дней своих играть на нем один-единственный цикл, неисчерпаемый и непревзойденный, состоящий из истинных музыкальных жемчужин, пригодных для демонстрации всех возможных тональностей, а именно «Хорошо темперированный клавир», то при исполнении первой же выбранной им прелюдии – до-диез мажор – вместо радужных переливов его слух поразил умопомрачительный скрежет, к которому, как он вынужден был признать, подготовиться было невозможно. Знаменитая же прелюдия ми-бемоль минор – на этом настроенном на небесную чистоту инструменте – напомнила ему кошмарную деревенскую свадьбу с упившимися, сползающими со стульев гостями и дородной, тоже изрядно пьяной невестой, которая с грезами о будущем на кривоглазом лице жеманно выкатывается из задней комнаты; столь же невыносимой показалась ему и – по стилю напоминающая французскую увертюру – прелюдия фа-диез минор из второго тома, как и все остальные, которые он начинал играть, пытаясь хоть как-то умерить боль. И если до этого он переживал фундаментальный период «генеральной перенастройки», то теперь наступил долгий период мучительного привыкания, усиленных тренировок, потребовавших полной самоотдачи, и когда по прошествии нескольких месяцев он заметил, что если и не привык к режущему слух шуму, то по крайней мере способен уже выносить его, он решил продолжительные – два раза по два часа – ежедневные пытки сократить до шестидесяти минут. И выдерживал этот минимум строго, неукоснительно, даже после появления в его доме Валушки, больше того, достаточно скоро, когда доставщик обедов и помощник во всех делах сделался его единственным приближенным, Эстер посвятил молодого друга и в саднящую тайну своего потрясения, и в терзания каждодневного самобичевания. Он рассказал ему, что представляет собой звукоряд, объяснил, что каждый из семи тонов, на первый взгляд установленных произвольно, является не просто седьмой частью октавы, то есть это не механическая система, ничего подобного – это семь разных качеств, как семь звезд в Плеядах; а также сказал о том, что и в музыке существуют ограничения, существуют «пределы возможного», и мелодию – именно в силу тех самых качественных отличий семи тонов – невозможно сыграть начиная с любого тона октавы, ибо «звукоряд – это, друг мой, не геометрически правильные ступени храма, по которым вы можете как вам заблагорассудится бегать к боженьке»; он посвятил его в печальную историю звукового строя, представил ему «целый сонм узких специалистов» от незрячего уроженца Бургоса до фламандского математика и при этом – словно бы для примера, дабы продемонстрировать, как шедевр звучит в исполнении на «божественном инструменте» – не упускал возможности сыграть что-нибудь из Иоганна Себастьяна. Уже несколько лет ежедневно после полудня, съев пару ложек, он с кислым видом отодвигал еду, чтобы разделить с Валушкой свое добровольное покаяние, и именно это, сыграть что-нибудь – в назидание – из Иоганна Себастьяна, он собирался сделать и теперь, чтобы как-нибудь оттянуть момент, когда вскроется тайна записки и чемодана, ручку которого по-прежнему нервно сжимал его молодой друг; однако из этой затеи все же ничего не вышло, ибо то ли он сам слишком затянул паузу, то ли Валушка наконец-то набрался храбрости – как бы то ни было, сверкающий глазами гость заговорил первым, и из его, пока еще путаных, слов, относящихся главным образом к его роли в истории с чемоданом, Эстер понял, что шевелившееся в душе недоброе предчувствие не обмануло его. Не обмануло – в смысле содержания полученного послания, а вот от кого оно поступило, это было для него неожиданным, хотя… если разобраться… ничего невероятного не случилось, потому что он знал с того самого часа, когда в свое время жена по первому его слову покинула дом, что этого – своего изгнания – она ему никогда не простит и однажды еще нагрянет, потому что не может оставить неотомщенным ущемление ее прав, точнее сказать, объявление их ничтожными, сделанное холодным, бесстрастным тоном. И каким бы далеким ни казался ему тот день, когда жена покинула дом, и сколько бы ни прошло с тех пор лет, он никогда не питал иллюзий, что госпожа Эстер больше его не потревожит, ибо если он ничего не понял из того факта, что о формальном разводе она «как бы случайно забыла», то из комедии с прачечным чемоданом он должен был ясно понять, что «сдаваться эта особа не собирается»; смысл же сей смехотворной акции сводился к тому, что после того, как она оставила дом, дородная госпожа Эстер, якобы втайне от мужа, раз в неделю стирала его белье, и доверчивый Валушка, которого можно было подбить на любое дело, затем приносил его как бы из прачечной. «Пусть обстирывает, если ни на что больше не годится», – в свое время отмахнулся Эстер и только теперь понял, как дорого ему может встать былая беспечность, ибо вскоре выяснилось, что в чемодане на этот раз находятся пожитки его благоверной, которая этим – нисколько не удивительным – пошлым жестом давала понять, что недалек тот час, когда она и сама вернется домой. Однако в этом – хотя вообще-то и этого было достаточно – еще не было ничего, что указывало бы на характерную именно для нее мстительность, тут Эстер пока что мог усмотреть только какую-то блажь жены, объяснить которую затруднялся, но из слов захлебывавшегося Валушки вдруг выяснилось, что неслыханный по своему злодейству «подвох» еще впереди. О нет, понял он из рассказа Валушки – который, по всей вероятности из страха перед этой женщиной, без устали восторгался ею, – пока она не планирует переезжать домой, а только завуалированно намекает, что это может случиться в любой момент; и передает ему свою просьбу возглавить некое движение за чистоту, которое «просто не может существовать без такого вождя». А также посылает ему список тех горожан, понял он из восторженных слов Валушки, которые составляют цвет местного общества, с тем чтобы он убедил их подключиться к акции и начать – соревнуясь друг с другом! – убирать территорию вокруг их домов, причем агитацию эту она просила начать не завтра, а не откладывая, прямо сейчас, ибо времени на раскачку нет, и пусть он, Эстер то есть, не сомневается, чем может обернуться его отказ, – и далее, в конце этой устной ноты, еще следовал некий намек на «возможность совместного ужина прямо сегодняшним вечером…» Пока говорил его молодой друг, он не проронил ни слова, как продолжал молчать и когда Валушка – вне всяких сомнений, запуганный этой ведьмой – закончил свой панегирик во славу «верной и беспримерно заботливой» госпожи Эстер; он лежал среди взбитых подушек в лишенной былых украшений двуспальной кровати и безмолвно следил за вылетающими из печки и стремительно гаснущими искрами. Сопротивляться? Порвать записку? Или, если посмеет «сегодняшним вечером» приблизиться к дому, наброситься на нее с топором, как, наверное, набрасываются на рояль добропорядочные школяры в оставленной без его попечения Музыкальной школе? Нет, сказал себе Эстер, против подлого принуждения не попрешь, и, откинув одеяло, сел, сгорбившись посидел с минуту на краю кровати и медленно выпростался из халата. К невыразимому облегчению молодого друга, вынужденное решение Эстера в связи с таким «наглым форс-мажором» прервать на короткое время «бесценное наслаждение целебным забвением» было скорым и недвусмысленным, и не потому, что его охватила паника, а в силу его проницательности, ибо даже без длительных размышлений было легко понять, что если он не желает борьбы, но желает избежать наихудшего, то перед ним открыта единственная возможность – уступить шантажистке без малейшего сопротивления; гораздо меньше решительности проявил он, когда встал вопрос о подготовке к вылазке; едва Валушка, которому была поручена «дезинфекция» помещения, вышел из гостиной, чтобы – временно – разместить чемодан («Хотя бы чемодан, если уж нельзя вышвырнуть саму мысль об этой особе…») в самой дальней точке квартиры, Эстер в полной растерянности остановился у платяного шкафа. Причина была не в том, что он разуверился в правильности решения, он просто не знал, что ему теперь делать, и, как человек, у которого вылетело из головы, какое следующее движение он должен сейчас совершить, застыл у платяного шкафа, таращась на дверцу, потом открыл ее и закрыл. Снова открыл и опять закрыл, вернулся к кровати, чтобы оттуда отправиться назад к шкафу, и поскольку стал уже понимать собственную беспомощность, попытался сосредоточить внимание лишь на одном вопросе: не стоит ли ему вместо серой – подходящей к цвету мертвого неба – остановить свой выбор на более отвечающей траурному характеру его миссии черной одежде. Он колебался между двумя вариантами, но так и не смог прийти к окончательному решению ни относительно рубашки и галстука, ни относительно шляпы и обуви, и если бы Валушка не загремел вдруг на кухне судками и он – быть может, как раз под воздействием этого звона – не понял бы наконец, что на самом-то деле ему бы сгодился не серый или черный цвет, а какой-то третий, не существующий в его гардеробе, который на улице защитил бы его как броня, то, скорее всего, он до вечера не решил бы, который из двух своих костюмов достать из шкафа. Вообще-то он предпочел бы сейчас выбирать не костюм, не галстук и не пальто, а латы, забрало и наколенники, потому что ему было совершенно понятно, что дикая смехотворность задачи, которую навязывает ему госпожа Эстер – стать кем-то вроде смотрителя городских свалок, – не идет ни в какое сравнение с теми, возможно фатальными, трудностями, с которыми – как это случилось около двух месяцев назад, когда Эстер рискнул прогуляться до ближайшего перекрестка – он неизбежно столкнется. Ему предстоит вступить в контакт с воздухом и землей, с обманчивой иллюзией простора, быть свидетелем диалога «между жаждущей обвалиться кровлей домов и удушающе пошлыми, на века накрахмаленными занавесочками», а еще можно было ожидать – и на этот раз дело осложнялось тем, что он их действительно ждал – всяких «уличных сюрпризов», то есть счастливых случайностей, когда он непременно встретится с кем-нибудь из сограждан, и не с одним, а со многими. Он должен будет стойко выдерживать их беспощадные излияния радости по