поводу встречи с ним, выдерживать все их духовные перлы, которое они с общеизвестной разнузданностью прохожих нежно обрушат на его голову, и, самое главное, помрачнел он, оставаться слепоглухим к их непроходимой глупости, дабы не угодить в капкан непростительной жалости или смешанного с гадливостью сострадания, от чего с того времени, как он удалился от мира, его спасала «благодатная невнимательность». Уповая на то, что его помощник и на этот раз избавит его от бремени лишних подробностей, он нисколько не волновался о способах выполнения поручения, как не думал о том, за что, собственно, он берется, полагая, что не имеет никакого значения, возглавит ли он в ближайшее время курсы кройки и шитья, состязание по высадке горшечных растений или вот это движение за подметание улиц, которое со временем тоже наверняка обретет своих ярых сторонников, и поскольку все его мысли были сосредоточены на борьбе с обманчивыми иллюзиями, то, закончив одеваться и напоследок еще раз взглянув в зеркало на безупречный (серый, кстати сказать) костюм, он подумал о том, что все же имеется некоторый шанс вернуться с этой мучительной, как ожидалось, прогулки целым и невредимым и продолжить свои рассуждения о прискорбном состоянии мира или с несколько большим трудом облекаемые в слова раздумья об эфемерности вылетающих из печной трубы искр и «загадочно злобных происков разума» – продолжить их ровно там, где они, к великому сожалению, были прерваны акцией госпожи Эстер, неожиданной, хотя и вполне объяснимой. Да, он думал об этом, и даже в какой-то момент решил, что никаких усилий для борьбы с «возможно, фатальными» трудностями от него не потребуется: когда вместе с Валушкой, бодро помахивавшим пустыми судками, он прошел по прихожей сквозь редеющий с каждой неделей строй книг, а затем, миновав полумрак подворотни, вышел на улицу, то, по-видимому, от резкого воздуха, словно вдохнул ядовитый газ, уже через несколько шагов почувствовал такое головокружение, что вместо того, чтобы беспокоиться по поводу «угрожающего урагана чувств со стороны сограждан», он мог думать только о том, сможет ли устоять на ногах в этом смутном, колеблющемся и плывущем пространстве и не разумнее ли прямо сейчас начать отступление, «пока, – продолжил он грустное размышление, – на вопрос, а надо ли продолжать все эти мучения, не откликнутся дружным „нет“ его легкие, сердце, мышцы и сухожилия». Вернуться домой, запереться в гостиной и снова нырнуть в объятия теплых подушек и пледов было, конечно, заманчиво, но рассматривать это всерьез не хотелось, ведь он ясно представлял себе, что ожидает его в случае «неподчинения приказу», так что – как бы ни привлекала его заманчивая идея: «а может, и правда грохнуть эту чертовку сегодня вечером», – когда, опираясь на трость и на подбежавшего к нему перепуганного друга («Что с вами, господин Эстер?!»), он смог наконец обрести равновесие, то отбросил напрочь все планы оборонительных операций и, попытавшись принять как данность лабильное состояние колышущегося перед глазами мира, взял Валушку под руку и двинулся дальше. А двинувшись дальше, он понял, что его ангел-хранитель – то ли из объяснимого страха перед кошмарной женщиной, то ли от радости, что он наконец-то опять сможет показать ему места своих вечных блужданий – готов протащить престарелого друга по городу даже мертвого, а потому, рассеяв несколькими словами его тревогу («Ничего, ничего… все в порядке…»), он предпочел не вдаваться в подробности о своем головокружении и о том, что ему становится все хуже, и поэтому его друг, успокоившись и поняв, что прогулке ничто больше не угрожает, пустился в восторженный монолог о событии, по обыкновению пережитом как некое упоительное волшебство, когда на заре в очередной раз возникло то, что сейчас клубилось вокруг них в виде белесого жидковатого света, в то время как Эстер – будто слепоглухой – сосредоточил внимание только на равновесии, на том, как поставить одну стопу впереди другой, чтобы невредимым добраться хотя бы до следующего угла, где можно будет передохнуть. Ему казалось, будто на обоих глазах его выросли бельма и он плывет сквозь туманную пустоту, в ушах стоял звон, ноги дрожали, и по телу прокатывались волны жара. «Кажется, я сейчас упаду…» – подумал он, но, вместо того чтобы испугаться возможности столь эффектно потерять сознание, он, напротив, возжелал, чтобы именно так и произошло, ибо рухнуть на улице и затем, в окружении ошеломленных зевак, быть доставленным домой на носилках – ведь это означало бы, осенило его, провал плана госпожи Эстер и самый простой из всех возможных способ вырваться из расставленного ею капкана. Для того чтобы произошел столь благоприятный поворот событий, по его подсчетам, требовалось сделать примерно десять шагов, однако уже и половины их оказалось достаточно, чтобы стало понятно, что поворота не будет. Они добрались уже до улицы Сорок восьмого года, когда, вместо того чтобы рухнуть, он почувствовал себя лучше: ноги больше не дрожали, звон в ушах прекратился и, к величайшей его досаде, даже чувство головокружения ослабло настолько, что уже не могло служить поводом, чтобы прервать прогулку. Он стоял на ногах, он слышал и видел, а раз видел, то вынужден был оглядеться – и тут же заметить, что со времени его последней экскурсии в «непроходимой городской трясине» что-то решительно изменилось. Определить, в чем именно состояло изменение, он в этой невиданной кутерьме не мог, но вынужден был признать, что россказни госпожи Харрер не были лишены оснований. Не были, это верно, но вместе с тем внутренний голос подсказывал ему, что госпожа Харрер не совсем угодила в яблочко, ибо к тому времени, когда они выбрали на углу улицы Сорок восьмого года и проспекта место для первой временной передышки, ему стало понятно, что «если внимательно присмотреться», то «возлюбленная малая родина», в отличие о того, что думает на сей счет его верная благодетельница, являет собою не край, ожидающий светопреставления, а край, светопреставление уже переживший. Его поразило, что вместо тупых лиц случайных прохожих и подглядывающих из окон обывателей, застывших в терпеливом ожидании хоть каких-то событий, то есть вместо «привычного навозного благовония духовной спячки» проспект барона Венкхейма и окрестные улицы представляли собой доселе ему незнакомую форму безжизненности, когда «бездонную опустошенность» лиц сменило пустынное безмолвие запустения. Было странно, что, хотя всеобщая безлюдность окрестностей указывала на какое-то катастрофическое событие, все атрибуты обычной жизни – чего не бывает даже при паническом бегстве от чумы или радиоактивного цезия – практически в неизменном виде оставались на своих местах. Все это казалось странным и удивительным, но самым шокирующим было открытие, что он не может найти настоящего объяснения своему первому безотчетному впечатлению, будто он оказался в пространстве, скандальным образом изувеченном; не может найти ключа для разгадки этого, явственно ощутимого даже не глядя явления, – и тем временем в нем с каждой минутой росло убеждение, что в медленно проясняющейся картине имеется элемент, который он, даже если и видит – а он его, несомненно, видел, – не в состоянии распознать, некий ключевой момент, которым в конечном счете объясняется и все остальное: безмолвие, сиротливость, безжизненная нетронутость вымерших улиц. Привалившись плечом к стене подворотни, облюбованной ими в качестве первого места отдыха, он осмотрел дома напротив, прикидывая ширину щелей между дверными коробками и оголившимися тут и там бетонными перемычками, а затем, по-прежнему слушая неумолкающего Валушку, ощупал штукатурку у себя за спиной в надежде, что состояние рассыпающегося в пальцах материала объяснит ему, что тут, собственно, происходит. Он бросил взгляд на уличные фонари и афишные тумбы, обозрел обнаженные кроны каштанов, глянул в один, а затем в другой конец проспекта, ища объяснение в изменившихся расстояниях или пропорциях. Однако разгадки он не нашел и потому, меняя ракурс, начал перемещать взгляд по хаотическому городскому пейзажу – все дальше и выше, пока не понял, что изучать сумеречный, несмотря на ранний послеполуденный час, небосвод бесполезно. Это небо, констатировал Эстер, наваливавшееся на них всей своею непостижимой массой, всем своим многослойным грузом, не изменилось не только в своем существе, но даже в мельчайших оттенках, и тем самым оно как бы намекало, что нет смысла даже ожидать каких-либо изменений здесь, на земле. Решив прекратить ревностное дознание, он счел свое самое «первое безотчетное впечатление» ошибкой подвергшихся испытаниям чувств. С этим надо кончать, подумал он и внутренне согласился с тем, что в связи со все улучшающимся самочувствием ему уже невозможно рассчитывать на благоприятный исход в виде желанного обморока; он – теперь уже словно бы в подтверждение, что, несмотря на рассеянный вид, он внимает другу – продолжал всматриваться в равнодушное небо – по восторженным словам Валушки, лучащееся «бесконечно благими вестями», – когда, будто профессор из анекдота, искавший очки везде, кроме собственного носа, неожиданно осознал, что нужно попросту взглянуть себе под ноги, ибо то, что он так искал, реально настолько, что он просто на нем стоит. Именно так, он на нем стоял, топтался на нем уже и до этого и по нему же будет вынужден передвигаться и дальше, и когда он понял, что открытие пришло так поздно по причине неожиданной близости находящегося буквально под носом объекта и что разгадка потому и не находилась, что до нее было рукой – или, если точнее, ногой – подать, то одновременно он убедился и в том, что вовсе не ошибался, когда в первую минуту ландшафт представился ему апокалиптическим и «скандальным образом изувеченным». Ошеломлял не сам по себе обнаруженный факт, ибо в городе по негласной договоренности – дабы ограничить страсть к захвату всего и вся – общественное пространство считалось как бы ничейной землей и по этой причине уборкой улиц никто не занимался и прежде, так что его поразили не какие-то специфические особенности составных частей этого неприглядного половодья, но его масштабы, которые Эстер – хотя про себя заметил лишь «…Интересненько!» – в действительности расценил, в отличие от двадцати пяти тысяч ежедневных прохожих (в том числе и от госпожи Харрер, которая, если бы обратила на это внимание, уж никак не смолчала бы), как нечто выходящее за пределы воображения. Такое количество, подумал он в изумлении, набросать или натащить сюда просто невозможно, и поскольку обозреваемая картина никак не могла быть объяснена с помощью здравого разума, он счел, что при всей абсурдности такого предположения имеются основания утверждать, что в возникновении этого «ужасающего феномена» исключительная роль «безграничной человеческой безалаберности и халатности» должна быть поставлена под сомнение. «Масштабы! Что за масштабы!» – качал головою Эстер и, уже не стараясь поддерживать видимость, будто внимает бесконечному повествованию Валушки об утренних впечатлениях, не отрываясь смотрел на захлестнувший окрестности монструозный поток; только теперь он смог впервые назвать то исключительное явление, которое в этот день, около трех пополудни, наконец обнаружил. Мусор. Вся сеть тротуаров и мостовых, покуда хватало глаз, была покрыта почти сплошным