Огосподи, да провалитесь вы прямо в ад, откуда явились, кричал застывший взгляд человека в углу разгромленного помещения, которое незадолго до этого привлекло их внимание необычной вывеской «Ортопед» и отсутствием металлических жалюзи на витрине, между тем как разбитые губы шептали «не надо», «прошу вас», «остановитесь», и они, словно эти отчаянные мольбы послужили сигналом отбоя, не обращая больше внимания на охрипшего от страха сапожника, остановились посреди разгромленной мастерской, а затем – так же молча, как ворвались сюда, – лавируя между поваленными стеллажами с кожами, перевернутыми верстаками и грудами политых мочой ортопедических туфель, тапочек и сапог, дружно высыпали на улицу. Даже не видя остальных, по крикам, разносившимся то ближе, то в отдалении, они понимали, что вся масса, несколько часов назад ринувшаяся с площади, разбившись в кромешной тьме на примерно равные по численности банды, находится где-то рядом, и если было хоть что-то, что руководило этим погромным потоком, то именно это знание, которое побуждало их действовать независимо от своих товарищей, потому что клубящийся гнев, не знавший ни цели, ни направления, требовал, чтобы каждая совершаемая ими мерзость была увенчана еще более жуткой мерзостью; так было и теперь, когда они после мастерской сапожника в поисках объекта, достойного их необузданной – и только формально подчиняющейся вожаку – ярости, двинулись по обсаженному каштанами проспекту назад к центру города. Кинотеатр все еще горел, и в багровом, порой ярко вспыхивающем свете пожара – застыв, как скульптурные группы зачарованных созерцателей – стояли без дела уже три отряда, сквозь которые, точно так же как позднее сквозь подозрительно многочисленную толпу своих товарищей у горящей часовни, они прошли таким образом, чтобы ни в коем случае не нарушить темпа своей, как казалось им, нескончаемой экспедиции и чтобы постоянством – устрашающе медленного, кстати – печатного шага обеспечить размеренность энергичного марша сперва от кинотеатра до устья площади и оттуда – в безлюдную тишину улицы Святого Иштвана, позади пылающей богомольни. Они не обменивались уже ни словом, только изредка вспыхивала чья-нибудь спичка, которой отвечал разгоревшийся уголек цигарки; глаза их были уставлены в спину идущего впереди или в землю, они шли вперед по трескучему морозу, невольно держа общий шаг, и поскольку с первым актом было уже покончено (когда они для заводки били подряд все окна, а в некоторые и заглядывали), то теперь они почти ни к чему не притрагивались, пока не дошли до угла, где свернули и, обогнув привлекшее их внимание здание, наткнулись на крашенные синей краской металлические ворота, за которыми виднелся покрытый пучками мерзлой травы парк с несколькими затемненными корпусами вдали. Для того чтобы сбить на воротах замок, а затем вдребезги разнести будку сторожа, который, похоже, давно уже драпанул, достаточно было нескольких прицельных ударов железными прутьями; гораздо хуже пошло дело, когда, устремившись по одной из дорожек парка, они попытались ворваться в ближайший дом, ибо, чтобы проникнуть в него, уже миновав главный вход, им пришлось одолеть еще две двери, которые здешние обитатели – несомненно, напуганные жуткими вестями из города, то есть как раз из-за них – не только заперли на ключ, а одну еще и заложили засовом, но и забаррикадировали кучей столов и стульев, словно заранее зная, что в интересах самозащиты – насколько эффективной, на это отряд, который с медлительностью нацелившейся на добычу кобры поднимался сейчас по лестнице, вскоре даст исчерпывающий ответ – следует принять все, какие только возможно, меры. В длинном отапливаемом коридоре высокого первого этажа стоял кромешный мрак, да и в палатах дежурная сестра (которая, заслышав приближающийся шум, в последний момент еще попыталась спастись через черный ход), по всей видимости, сразу после первых известий, призвав в помощь ходячих больных, выключила ночники над кроватями в наивной надежде, что вместе с замками и баррикадами этого будет достаточно для безопасности обитателей здания, ведь, несмотря на панические предчувствия, никто не верил в то, что захлестнувшее город насилие может принять столь варварский оборот, что выльется в реальное нападение на больницу. А они между тем уже были здесь: взломав последнюю дверь и нащупав выключатели в коридоре, они легко – как будто больных, затаившихся под одеялами, выдавало испуганное молчание – обнаруживали их в палатах, выходивших в коридор с правой стороны, а обнаружив, переворачивали кровати; но вот наступил момент, когда фантазия их иссякла и они не знали, что делать дальше со стонущими на полу людьми: когда они замахивались на них, их руки сводила судорога, а в ногах не осталось сил для пинков и ударов, и, словно бы в подтверждение того, что ярость больше не находит объекта, все очевидней делалась их предательская беспомощность и все более смешными – погромные действия. Забыв о первоначальных намерениях, они попросту перешагивали через людей и двигались дальше, вырывая розетки и швыряя об стену все щелкающие, журчащие и мигающие лампочками приборы, опрокидывали тумбочки и растаптывали пузырьки с лекарствами, термометры и самую безобидную личную ерунду – вплоть до очечников, семейных фото и бумажных пакетов с увядшими фруктами; они продвигались то порознь, то снова сбиваясь в стаю, ступая все менее твердо, пока не поняли, что всеобщая обезоруженность и полное отсутствие сопротивления все сильнее парализуют их и что перед этой устрашающей своей немотой покорностью – еще недавно приносившей им садистское наслаждение – придется в конце концов отступить. В глубочайшем молчании застыли они в дрожащем неоновом свете коридора (где из-за закрытых дверей раздавался, издалека и глухо, только визг медсестры), а затем, вместо того чтобы в яростном замешательстве все же кинуться на несчастных или продолжить акцию на верхних этажах больницы, дождались, пока подойдут отставшие, и уже не армией, а нестройной толпой покинули здание, прошагали по парку к железным воротам и, несколько долгих минут растерянно потоптавшись на месте, впервые отчетливо осознали, что понятия не имеют, куда и зачем им идти, ибо, подобно их изнуренным товарищам, виденным у кинотеатра и у часовни, они тоже выдохлись, растратили весь запас кровавой энергии, и самым невыносимым было именно понимание, что на этом адское предприятие закончилось и для них. Сознание, что они лишь нагадили, а дела, на которое по единому мановению своего князя ринулись вчера вечером, так и не сделали, не порушили все вокруг, смертельно их тяготило, и когда они в нерешительности двинулись наконец от ворот больницы, мучимые подозрением, что во всем этом предприятии, в том числе и в их зверских безумствах, нет никакого смысла, то не только сбились с печатного шага, но и сам их союз, казалось, распался, больше не было никакого марша, сцементированный дисциплиной отряд превратился в жалкое стадо, рать, ведомая чудовищным отвращением, – в два-три десятка сокрушенно бредущих людей, которые не просто догадываются, но и знают – однако нисколько не беспокоятся – о том, что последует дальше, ибо они вступили в пустое, тотально пустое пространство, из которого не просто нельзя освободиться – находясь в нем, невозможно даже хотеть свободы. Они взломали еще один магазин (над входом значилось только: «…ЕХНО…АРКЕТ»), однако когда, сорвав металлические жалюзи и высадив дверь, оказались внутри, то каждое их движение выдавало, что это начало не новой атаки, но отступления, словно все они были смертельно ранеными и теперь искали убежища, где могли бы испустить дух; и действительно, когда они переступили порог и, включив свет, огляделись в сплошь заставленном стиральными машинами – и больше напоминавшем склад, нежели магазин – помещении, в их взглядах уже не было и следа прежней жестокости, и они, будто люди, пленившие сами себя, которым неважно где находиться, довольно долго с безучастными лицами слушали только скрип болтавшейся на одной петле двери и отошли от входа, только когда этот леденящий кровь звук затих под низким потолком промерзшего магазина, словно бы запечатав убежище. Один из них неожиданно, как бы очнувшись от общей летаргии или только сейчас осознав смысл жалкого состояния, овладевшего его товарищами, резко повернулся и, презрительно сплюнув назад («…Ссыкуны!»), гулким шагом направился к выходу, словно бы говоря, что уж если сдаваться, то он предпочтет сделать это в одиночку; а другой стал бить металлическим ломом по одной из стиральных машин, как две капли воды похожих одна на другую и выстроенных в по-военному строгом порядке, и, найдя в пластмассовом корпусе слабое место, выломал из нее двигатель, после чего остервенело стал крушить уже более мелкие, разлетавшиеся в разные стороны детали; но остальные – не реагируя на поведение этих двоих и ни к чему не притрагиваясь – неуверенно двинулись по узким проходам и, стараясь расположиться подальше друг от друга, улеглись на покрытый линолеумом пол. Однако их было слишком много, чтобы, рассыпавшись по этому лесу стиральных машин, каждый нашел себе укромное место, откуда бы его не видели товарищи, тем более не мог на это рассчитывать Валушка, который к тому же был убежден (хотя какое уж это имело значение), что за ним присматривают: например, человек, который расположился на углу второго от него «перекрестка», вперил взгляд прямо перед собой, а затем, положив на колени блокнот, с ожесточенным лицом стал что-то писать в нем, – потому чт