Мельмот Скиталец — страница 143 из 145

– Дочь моя, – воскликнул священник, склоняясь над ее изголовьем, – дочь моя, заклинаю тебя тем, чей образ ты видишь на кресте, что я подношу сейчас к твоим умирающим устам, надеждою твоей на спасение души, которое будет зависеть от того, скажешь ли ты сейчас мне, духовному отцу твоему и другу, всю правду, заклинаю тебя назвать мне те условия, которые предложил тебе Искуситель!

– Обещайте мне сначала прощение того, что я повторю сейчас эти слова, если последнее дыхание мое изойдет в тот миг, когда они будут у меня на устах.

– Те absolvo[149], – произнес священник и низко склонился над нею, чтобы уловить все то, что она ему скажет. Но как только слова эти были произнесены, он вскочил, словно его ужалила змея, и, отойдя в дальний угол камеры, затрясся от страха.

– Отец мой, вы обещали мне отпущение грехов, – сказала умирающая.

– Jam tibi dedi, moribunda[150], – ответил священник; в смятении своем он заговорил на языке, привычном для него в церкви.

– Да, в смертный час! – ответила страдалица, снова падая на свое ложе. – Отец мой, дайте мне почувствовать в эту минуту вашу руку, человеческую руку!

– Обратись к Господу, дочь моя! – сказал священник, прикладывая распятие к ее холодеющим губам.

– Я любила его веру, – пробормотала умирающая, благоговейно целуя крест, – я любила его веру еще до того, как ее узнала, и Господь, должно быть, был моим учителем, ибо другого у меня не было! О если бы, – воскликнула она с той глубокой убежденностью, какою проникается сердце умирающего и которая (если это будет угодно Богу) может отозваться эхом в сердце каждого человеческого существа, – если бы я не любила никого, кроме Бога, какой бы глубокий покой наполнил мне душу, каким сладостным был бы для меня смертный час… А теперь… его образ преследует меня даже на краю могилы, куда я схожу, чтобы от него убежать!

– Дочь моя, – сказал священник, обливаясь слезами, – дочь моя, твой путь лежит в обитель блаженных, борьба была жестокой и недолгой, но победа зато будет верной; по-новому зазвучат для тебя арфы, и песнь их будет приветствовать тебя, а в раю уже сплетают для тебя венец из пальмовых ветвей!

– В раю! – пробормотала Исидора, испуская последний вздох. – Пусть только он будет там!

Глава XXXVIII

Звонили в колокол, месса шла,

Свечей колыхалось пламя,

Монах и монахиня до утра

Молились истово в храме.

На вторую ночь…

И все быстрей молитвы слова

Слетали с их губ дрожащих,

И чем грознее гул нарастал,

Тем звон становился чаще!

Настала третья…

Забыли оба слова молитв,

И ужас на пол свалил их;

Святых они громко сзывали всех

Спасти их от темной силы.

Саути

На этом Монсада закончил рассказ об индийской островитянке, жертве страсти Мельмота, равно как и его судьбы – такой же нечестивой и непостижимой. И он сказал, что хочет посвятить своего слушателя в то, как сложились судьбы других его жертв, тех людей, чьи скелеты хранились в подземелье еврея Адонии в Мадриде. Он добавил, что их жизни еще более мрачны и страшны, чем все то, что он рассказал, ибо речь будет идти о ставших жертвами Скитальца мужчинах, о натурах жестких, у которых не было никаких других побуждений, кроме желания заглянуть в будущее. Он упомянул и о том, что обстоятельства его собственной жизни в доме еврея, его бегство оттуда и причины, побудившие его вслед за тем отправиться в Ирландию, были, пожалуй, столь же необычны, как и все то, о чем он рассказал. Молодой Мельмот (чье имя читатель, возможно, уже успел позабыть) выказал самое серьезное намерение удовлетворить до конца свое опасное любопытство; может быть, к тому же он еще тешил себя безрассудной надеждой увидеть, как оригинал уничтоженного им портрета выйдет вдруг из стены и возьмется сам продолжать эту страшную быль.

Рассказ испанца занял много дней; когда он был закончен, молодой Мельмот дал своему гостю понять, что готов услышать его продолжение.

В назначенный для этого вечер молодой Мельмот и его гость снова сошлись в той же комнате. Была ненастная тревожная ночь; дождь, ливший целый день, сменился теперь ветром, который налетал неистовыми порывами и так же внезапно затихал, как будто набираясь сил для предстоящей бури. Монсада и Мельмот придвинули свои кресла ближе к огню; по временам они глядели друг на друга с видом людей, которые стараются друг друга подбодрить, дабы у одного хватило мужества слушать, а у другого – рассказывать, и которые тем более озабочены этим, что ни тот ни другой не чувствуют этого мужества в себе.

Наконец Монсада набрался решимости и, откашлявшись, приступил к своему рассказу; однако очень скоро заметил, что ему никак не удается завладеть вниманием слушателя, и – замолчал.

– Странно, – промолвил Мельмот как бы в ответ на это молчание, – шум какой-то: будто кто-то бродит по коридору.

– Тсс! Погодите, – сказал Монсада, – я не хотел бы, чтобы нас подслушивали.

Оба замолчали и затаили дыхание; шорох возобновился; не могло быть сомнения, что чьи-то шаги то приближаются к двери, то снова от нее удаляются.

– За нами следят, – сказал Мельмот, приподнимаясь со своего кресла. В эту минуту дверь отворилась, и на пороге показалась фигура, в которой Монсада узнал героя своего рассказа и таинственного посетителя тюрьмы Инквизиции, а Мельмот – оригинал висевшего в голубой комнате портрета и существо, чье непостижимое появление в ту минуту, когда он сидел у постели умирающего дяди, повергло его в оцепенение.

Фигура эта стояла какое-то время в дверях, а потом тихо пошла вперед и, дойдя до середины комнаты, снова остановилась, но даже не взглянула на них. Потом она приблизилась к столу, за которым они сидели, медленным, но отчетливо слышным шагом и теперь стояла перед ними. Обоих охватил глубокий ужас, но ужас этот по-разному себя проявил. Монсада беспрерывно крестился и принимался читать одну молитву за другой. Приросший к своему креслу Мельмот уставился невидящими глазами на пришельца. Это действительно был Мельмот Скиталец, такой же, каким он был сто лет назад, такой же, каким, может быть, будет в грядущих столетиях, если возобновится действие того страшного договора, который продлевал его дни. Сокрытая в нем сила не ослабела, однако взгляд его потускнел, в нем не было больше того устрашающего сверхъестественного блеска, какой он всегда излучал: это ведь был зажженный от адского пламени маяк, и он заманивал (или, напротив, предупреждал) отчаянных мореплавателей на рифы, о которые разбивались многие корабли и где иные из них тонули, – этого чудовищного света уже не было; всем обличьем своим он ничем не отличался от обыкновенного смертного, от того, каким он был изображен на портрете, уничтоженном молодым наследником рода, только глаза у него теперь были как у мертвеца.

* * *

Когда Скиталец подошел совсем близко к столу и мог уже их обоих коснуться, Монсада и Мельмот в неодолимом ужасе вскочили с кресел и приготовились защищать себя, хотя отлично понимали в эту минуту, что все равно никакие средства не помогут справиться с существом, которое сметает на своем пути все и насмехается над слабостью человека. Скиталец взмахнул рукой – жест этот выражал пренебрежение без вражды, – и до слуха их донеслись странные и проникновенные слова единственного на свете существа, которое дышало тем же воздухом, что и другие люди, но чья жизнь давно уже преступила отведенные человеку пределы; голос, который бывал обращен только к несчастным, истерзанным горем и грехом, всякий раз повергая их в новые бездны отчаяния, зазвучал теперь размеренно и спокойно и был подобен отдаленным раскатам грома.

– Смертные, – начал он, – вы ведете здесь разговор о моей судьбе и о событиях, которые она за собой повлекла. Предназначение мое исполнилось, а вместе с ним завершились и все те события, которые возбудили ваше неистовое и жалкое любопытство. И вот я здесь, чтобы поведать вам и о том, и о другом! Тот, о ком вы только что говорили, стоит перед вами! Кто может рассказать о Мельмоте Скитальце лучше, чем он сам, теперь, когда он собирается сложить с себя бремя жизни, которая во всем мире возбуждает удивление и ужас? Мельмот, ты видишь перед собой своего предка, того самого, чей портрет был написан еще полтораста лет назад. Монсада, ты видишь более недавнего своего знакомца (тут по лицу его пробежала мрачная усмешка). Не бойтесь ничего, – добавил он, видя страдание и ужас на лицах тех, кому приходилось теперь выслушивать его слова. – Да и чего вам бояться? – добавил он, меж тем как злобная усмешка еще раз вспыхнула в глубинах его мертвых глазниц. – Вы, сеньор, отлично вооружены вашими четками, а вы, Мельмот, проникнуты той бесплодной и неистовой пытливостью ума, которая в прежнее время сделала бы вас моей жертвой (и тут черты его на мгновение до неузнаваемости исказились страшною судорогой), ну а сейчас дает только повод посмеяться над вами.

* * *

– Есть у вас что-нибудь, чем бы я мог утолить жажду? – попросил он, усаживаясь за стол.

Страшное смятение охватило Монсаду и его собеседника; оба они были словно в бреду, однако Монсада с какой-то странной и доверчивой простотой налил стакан воды и протянул его гостю так же спокойно, как если бы перед ним находился обыкновенный смертный; он только ощутил в этот миг какой-то холод в руке. Скиталец поднес стакан к губам, отпил немного, а потом, поставив его на стол, заговорил со странным, но уже лишенным прежней свирепости смехом.

– Знаете вы, – спросил он, обращаясь к Монсаде и Мельмоту, которые с тревогой и в полной растерянности взирали на явившееся им видение, – знаете вы, как сложилась судьба Дон Жуана, только не в той пьесе, что представляют на вашей жалкой сцене, а знаете ли вы его страшную трагическую участь, которую изобразил испанский писатель?