Мельмот Скиталец — страница 78 из 145

Вид ее «пробудил в нем заглохшую волю». «Она должна научиться страдать, и тогда она сможет стать моей ученицей», – подумал он.

– Ты плачешь, Иммали, – сказал он, подходя к ней ближе.

– Да, – ответила девушка, улыбаясь сквозь слезы своей светлой, утреннею улыбкой, – ты должен научить меня страдать, и тогда я скоро буду годна для твоего мира, а то ведь мне бывает легче на душе тогда, когда я плачу по тебе, чем тогда, когда я улыбаюсь всем этим розам вокруг.

– Иммали, – сказал чужестранец, подавляя в себе чувство нежности, которое помимо его воли смягчало его очерствевшее сердце, – Иммали, я пришел, чтобы приоткрыть тебе краешек того мира, в котором тебе так хочется жить и в котором ты скоро должна будешь поселиться. Подымись на этот холм, туда, где теснятся пальмы, и тебе приоткроется уголок этого мира.

– Но мне хочется увидеть его весь и сразу! – вскричала девушка с той страстностью, которая присуща ненасытному и необузданному уму, убежденному, что он может поглотить все на свете и все переварить и понять.

– Весь и сразу, – повторил ее собеседник, который улыбался, глядя, как она носится вокруг, задыхаясь от волнения, и как все больше разгорается неведомое ей дотоле чувство. – Мне думается, того, что ты увидишь сегодня вечером, будет больше чем достаточно, чтобы удовлетворить твое ненасытное любопытство.

Он вынул из кармана подзорную трубу и попросил Иммали приставить ее к глазам. Едва только девушка заглянула в трубу, как из уст ее вырвалось радостное восклицание: «Что же это – я теперь там или они тут?» – и в невыразимом восторге она приникла к земле. Она тут же вскочила и, порывисто схватив трубу, направила ее куда-то в сторону и, увидав там одно только море, с грустью воскликнула:

– Пропал! Он пропал! Весь этот мир ожил и умер за один миг. Так умирает все, что я ни полюблю: самые милые моему сердцу розы вянут гораздо раньше тех, на которые я не обращаю внимания; с того дня, когда я в первый раз тебя увидала, месяц всходил уже семь раз – и тебя не было, а этот чудесный мир жил всего лишь один миг.

Чужестранец снова направил подзорную трубу к берегу Индии, до которого было не так далеко, и Иммали снова в восторге вскричала:

– Он снова здесь, и теперь он еще красивее, чем был. Все существа там живут, все думают! У них даже какая-то думающая походка. Нет там ни бессловесных рыб, ни бесчувственных деревьев, всюду удивительные скалы[80], на которые они взирают с гордостью, словно сделали их собственными руками. Чудесные скалы! Как мне нравится, что вы такие прямые со всех сторон, как хороши эти завитые, похожие на цветы узелки на ваших разукрашенных вершинах! О, только бы вокруг вас росли цветы и порхали птицы, я бы тогда предпочла вас даже другим, тем, у подножия которых я смотрю на заходящее солнце! О, какой же это должен быть мир, где все не так, как в природе, и, однако, прекрасно! И все это, должно быть, – творение мысли. Но только какое там все маленькое! Мысль должна бы сделать все это не таким, а крупнее – мысль должна бы стать богом. Но только, – добавила она, словно спохватившись и в робости своей начиная уже корить себя за сказанное, – может быть, я не права. Порой мне казалось, что я могу положить руку на крону пальмы, но потом, много времени спустя, я подошла к ней совсем близко, я увидела, что не смогу дотянуться даже до самого нижнего ее листа, будь я даже в десять раз выше, чем сейчас. Может быть, твой чудесный мир тоже станет выше, когда я подойду к нему совсем близко.

– Погоди, Иммали, – сказал чужестранец, беря у нее из рук подзорную трубу, – чтобы насладиться этой картиной, ты должна понять, что же это такое.

– О да, – вскричала Иммали покорно, но с какой-то тревогой: ведь весь привычный ей мир чувств разом померк, и воображение ее старалось представить тот, новый, сотворенный разумом мир, – да, дай мне подумать.

– Иммали, скажи, исповедуешь ты какую-нибудь религию? – спросил чужестранец, и его бледное лицо сделалось еще бледнее от невыразимого страдания.

Иммали, очень восприимчивая и чуткая к чужому страданию, отбежала в сторону и, вернувшись минуту спустя с листом баньяна, вытерла им капли пота на его бледном лбу; потом она уселась у его ног и, глубоко задумавшись и напрягая все свое внимание, повторяла: «Религия? Что же это такое? Еще одна мысль?»

– Это сознание, что есть существо, которое выше всех миров и их обитателей, ибо оно – творец их всех и будет им всем судьей, существо, видеть которое мы не можем, но в чье присутствие, хоть и незримое, ибо никто нигде его не видел, и в чье могущество мы должны верить: существо это всегда действует, хоть и никогда не пребывает в движении, все слышит, хоть самого его никто никогда не слыхал.

– Погоди! – в смятении прервала его Иммали. – Тут так много мыслей, что они могут убить меня, дай мне передохнуть. Мне довелось видеть, как ливень, сошедший с неба, чтобы освежить розовый куст, вместо этого пригибал его к земле.

Напряженно, словно стараясь припомнить нечто значительное, она добавила:

– Голоса моих снов говорили мне о чем-то таком еще до моего рождения, но это было так давно; иногда мне приходили мысли, похожие на этот голос. Мне думалось, что я слишком сильно люблю все то, что меня окружает здесь, и что мне следовало бы любить то, до чего мне не дотянуться, – цветы, что никогда не увянут, и солнце, что никогда не заходит. С такими мыслями я могла бы вспорхнуть как птица, но никто никогда не показал мне этого пути ввысь.

И девушка восхищенно воздела к небу глаза, в которых поблескивали слезы, вызванные картинами, что представились вдруг ее разгоряченному воображению, а вслед за тем обратила к чужестранцу свою немую мольбу.

– Надо, – продолжал он, – не только вызывать в себе мысли об этом существе, но и выражать эти мысли своими поступками. Обитатели того мира, который тебе предстоит увидеть, называют это поклонением, и они усвоили (тут сатанинская улыбка заиграла у него на губах), – весьма непохожие друг на друга способы этого поклонения, настолько непохожие, что, по сути дела, все они сходятся только в одном – в том, что они превращают религию свою в сплошную муку; есть, например, религия, заставляющая людей мучить самих себя, и религия, заставляющая мучить других. Мне, правда, удалось заметить, что, хотя все они держатся одного мнения касательно этого важного обстоятельства, способы, которыми они этого достигают, к несчастью, настолько различны, что несогласие их вызывает большие раздоры в мире, который мыслит.

– В мире, который мыслит! – повторила Иммали. – Не может этого быть! Не могут ведь они не знать, что нельзя по-разному понимать того, кто един.

– Ну а ты разве ничем не можешь выразить свое отношение к этому существу; как бы ты, например, стала ему поклоняться? – спросил чужестранец.

– Я улыбаюсь, когда солнце встает во всей своей красе, и плачу, когда вечерняя звезда восходит в небе, – ответила Иммали.

– Как же это так, ты вот возмущаешься тем, что одному божеству люди поклоняются на разные лады, а сама обращаешься к своему то с улыбкою, то со слезами?

– Да, и так и так, потому что и улыбка и слезы выражают мою радость, – сказала простодушная девушка, – солнце ведь счастливое – и тогда, когда оно улыбается сквозь тучи, и тогда, когда оно пламенеет над нами в расцвете своей удивительной красоты, и улыбаюсь я или плачу – я счастлива.

– Те, кого тебе предстоит увидеть, – сказал чужестранец, протягивая ей подзорную трубу, – столь же непохожи один на другого в том, как они поклоняются своему божеству, как улыбки непохожи на слезы; но в отличие от тебя они не умеют быть одинаково счастливы и в том и в другом.

Иммали заглянула в подзорную трубу, и то, что она увидела там, привело ее в восторг, и она даже закричала от радости.

– Что ты там видишь? – спросил чужестранец.

Иммали пыталась описать представшие ее взору чудеса, но ей трудно было подыскать для всего слова, и рассказ этот, может быть, станет понятнее, если обратиться к пояснениям чужестранца.

– Перед тобою берег Индии, – сказал он. – Огромное здание, на которое ты прежде всего обратила внимание, это черная пагода Джаггернаута. Рядом с ней – турецкая мечеть, ты можешь отличить ее по изображению, имеющему форму полумесяца. Желание того, кто правит этим миром, – это чтобы все люди, поклоняясь ему, чтили эту эмблему[81]. Неподалеку от мечети ты видишь низенькое здание, крыша которого украшена трезубцем, – это храм Махадевы, одной из самых древних богинь этой страны.

– Вид этих зданий ничего для меня не значит, – сказала Иммали, – покажи мне лучше людей, которые в них живут. Дома эти далеко не так красивы, как прибрежные скалы, увитые водорослями, поросшие мхом и укрытые тенью далеких кокосовых пальм.

– Но по виду этих зданий, – сказал Искуситель, – можно судить о том, каково направление мыслей тех, кто их посещает. Если ты хочешь заглянуть в их мысли, ты должна присмотреться к поступкам, которыми они их выражают. Обычно в общении друг с другом люди прибегают к обману, но, общаясь со своими богами, они довольно искренни; у них есть определенные представления о нравах этих богов, и они им неукоснительно следуют. Если божество их грозно, они поклоняются ему в страхе, если жестоко, они заставляют себя страдать, если мрачно, образ его точно запечатлевается на лице того, кто это божество чтит. Смотри и суди сама.

Иммали взглянула и увидала просторы песчаной равнины; вдали чернела пагода Джаггернаута. Вся долина была усеяна мертвыми костями; тысячи их, совсем побелевших от зноя и от сухого воздуха пустыни, валялись вокруг. Тысячи полуживых людей, изможденных тем же зноем, влачили свои почерневшие от солнца тела сквозь пески, чтобы испустить дух хотя бы в тени далекого храма, не надеясь даже проникнуть внутрь.

Многие из тащившихся туда людей падали и умирали, так и не добравшись до храма. Было много и таких, в ком еще теплилась жизнь, но им приходилось напрягать последние силы, чтобы взмахами слабеющих уже рук отпугивать ястребов, которые падали камнем с высоты, кружились потом совсем низко, впивались в остатки мяса на костях своей жертвы, издававшей дикие крики, и оглашали воздух другими криками, в которых выражали свое огорчение по поводу того, что добыча на этот раз оказалась скудной и невкусной.