15 с трудом удалось выбраться из охваченного пожаром дома и как она потом снова кинулась в огонь, чтобы спасти свою болонку.
Но из всего множества исторических преданий миссис Анна особое значение придавала тому, что относилось непосредственно к ее роду. О доблести и отваге брата своего сэра Роджера она говорила с благоговением, которое передавалось и ее слушателям. Даже получившая пуританское воспитание Элинор и та, слушая ее, не могла удержаться от слез. Миссис Анна рассказывала о том, как однажды ночью, явившись переодетым, король попросил приютить его у них в замке, где были только ее мать и она (сэр Роджер в это время сражался при Йоркшире), и вверил им обеим свое высокое имя и свою несчастную судьбу; ее старуха-мать, леди Мортимер, которой тогда было семьдесят четыре года, постелив королю вместо одеяла свою роскошную, подбитую мехом бархатную мантию, побрела сама в арсенал и, найдя там какое-то оружие, вручила его шедшим следом за нею слугам, заклиная их преданностью своей госпоже и спасением души огнем и мечом защитить венценосного гостя. А вслед за тем в замок нагрянули фанатики; перед этим они похитили из церкви все серебро и спалили дом священника, находившийся рядом, и теперь, упоенные своей удачей, потребовали, чтобы им выдали «самого», дабы они могли разрубить его на куски перед Господом в Галгале16. И тогда леди Мортимер призвала молодого французского офицера из отряда принца Руперта17, который находился несколько дней со своими людьми на постое в замке; юноша этот, которому было всего семнадцать лет, выдержал две схватки с противником и дважды возвращался, сам истекая кровью и залитый кровью врагов, нападение которых он тщетно старался отбить. Видя, что все потеряно, леди Мортимер посоветовала королю спастись бегством; она отдала ему лучшего коня из тех, что оставались в конюшне сэра Роджера, чтобы он мог на нем скрыться, а сама вернулась в большую залу, окна которой были уже пробиты пулями; пули эти свистели над ее головой, а двери быстро подавались под ударами ломов и другого инструмента, которым, научив, как им пользоваться, снабдил нападающих кузнец-пуританин, бывший одновременно и капелланом, и главой шайки. И вот леди Мортимер упала на колени перед молодым французом, прося его встать на защиту короля Карла, дабы тот мог выбраться из замка целым и невредимым. Молодой француз сделал все, что мог сделать мужчина, и в конце концов, когда после упорного сопротивления, продолжавшегося около часа, замок уступил натиску фанатиков, он, весь в крови, шатаясь, добрался до высокого кресла, в котором недвижно сидела старая леди (обессилев от усталости и страха), и, уронив свою шпагу, – только тогда, в первый раз, воскликнул: «J’ai fait mon devoir»[132] – и испустил дух у ее ног. Старуха продолжала сидеть в том же оцепенении, а в это время фанатики произвели опустошение в замке, выпили добрую половину вина, что хранилось в подвалах, проткнули штыками фамильные портреты, которые они называли идолами нечестивого капища, пронизали пулями резные панели, переманили на свою сторону половину женской прислуги и, убедившись, что короля им все равно не найти, из какого-то злобного озорства решили выстрелить по зале из пушки, отчего все разлетелось бы на куски. Леди Мортимер взирала на все равнодушным взглядом до тех пор, пока не заметила, что дуло пушки случайно повернуто в сторону той двери, через которую вышел из залы король Карл; тут к ней как будто сразу вернулась память, она вскочила с кресла и, кинувшись к пушке, закричала: «Только не туда, туда стрелять я не дам!» И с этими словами она тут же упала, чтобы больше не встать.
Когда миссис Анна рассказывала эти и другие истории, которые повествовали о великодушии, преданности и страданиях ее далеких предков, и когда голос ее то преисполнялся силы, то начинал дрожать от волнения, – а она к тому же всякий раз показывала место, где совершалось то или иное событие, – сердца ее юных слушательниц начинали трепетно биться, и в этом трепете были и гордость, и растроганность, и восторг – чувства, незнакомые тем, кому достается читать писаную историю, будь даже каждая страница ее столь же узаконена, как и те, что просмотрены королевским цензором в Мадриде.
Знания и способности миссис Анны Мортимер позволяли ей принять столь же деятельное участие и в занятиях девушек литературой. Когда предметом их была поэзия Уоллера18, она могла рассказать об очаровательной Сакариссе19, дочери графа Лейстера, с которой была хорошо знакома, – о леди Дороти Сидни и сравнить ее с прелестною Амореттой, леди Софией Марри. И, сопоставляя между собой притязания этих двух поэтических героинь, она с такой точностью противопоставляла один стиль красоты другому, так тщательно, в мельчайших подробностях разбирала наряды их и манеры и так прочувственно давала понять, загадочно при этом вздыхая, что при дворе была тогда еще некая дама, о которой Люций, лорд Фолкленд20, галантный кавалер, воплощение образованности и изысканности в обращении, шепотом говорил, что она намного превосходит обеих, что из рассказа этого слушательницы могли заключить, что и сама миссис Анна была одной из самых ярких звезд в том Млечном Пути, чье потускневшее сияние оживало теперь в ее памяти, и что к благочестию ее и патриотизму примешивались нежные воспоминания о жизни ее в юные годы при дворе, где красота, великолепный вкус и свойственная ее нации gaieté[133] несчастной Генриетты некогда сияли ослепительным, но недолгим светом.
Маргарет и Элинор слушали ее обе с одинаковым интересом, однако чувства, которые в них пробуждали рассказы бабки, были весьма различны. Маргарет, красивая, жизнерадостная, гордая и великодушная и похожая чертами лица и характером на деда и на его сестру, могла без конца слушать рассказы, которые не только помогали ей утвердиться в своих убеждениях, но и как бы освящали чувства, владевшие ее сердцем, так, что сама восторженность становилась в ее глазах доблестью. Будучи истой аристократкой в своих политических взглядах, она вообще не представляла себе, чтобы гражданская доблесть могла подняться сколько-нибудь выше, чем то позволяла беззаветная преданность дому Стюартов; что же до религии, то здесь у нее не было никаких колебаний. Строго исповедуя догматы Англиканской церкви, которых род Мортимеров придерживался с самого ее основания, она под верностью им понимала не только всю ниспосылаемую религией благодать, но и все нравственные добродетели: вряд ли бы она могла допустить величие в государе или преданность в его подданном, храбрость в мужчине или добродетель в женщине иначе как осененными благословением Англиканской церкви. Все эти качества, равно как и другие, подобные им, всегда представлялись ей неразрывно связанными с приверженностью монархии и епископству, и олицетворением их были только героические образы ее предков, и рассказам о том, как они жили и даже – как умирали, молодая девушка внимала всегда с гордой радостью; что же касается качеств противоположных, то все, что могло вызвать ненависть к мужчине и презрение к женщине, как-то само собой воплощалось для нее в образе сторонников республики и пресвитерианской церкви. Таким образом, чувства ее и убеждения, силы ума и жизненные привычки – все направлялось по одному и тому же пути; и она не только не могла сколько-нибудь отклониться от этого пути сама, но не в состоянии была даже представить себе, что может существовать какой-то другой путь для тех, кто верит в Бога или признает какую-либо человеческую власть. Представить себе, что можно ждать чего-то хорошего из ненавистного ей Назарета21, ей было бы, вероятно, не легче, чем греческому или римскому географу отыскать Америку на карте Древнего мира. Вот какова была Маргарет.
Элинор, напротив, выросла среди постоянных споров, ибо дом ее матери, где прошли первые годы ее жизни, был, как говорили тогда, «меняльною лавкою совести», и последователи различных вероисповеданий и толков проповедовали там каждый свое и вступали в споры друг с другом; поэтому еще с малолетства она поняла ту истину, что могут существовать различные мнения и противоположные взгляды. Она привыкла к тому, что все эти различные суждения и взгляды часто высказывались с самым неистовым ожесточением, и поэтому ей, в отличие от Маргарет, никогда не была свойственна та высокомерная аристократическая предвзятость, которая сметает все на своем пути и заставляет как благоденствующих, так и терпящих бедствие платить дань ее гордому торжеству. С тех пор как Элинор была допущена в дом деда, она сделалась еще более смиренной и терпеливой, еще более покорной и самоотверженной. Вынужденная выслушивать, как поносят дорогие ей взгляды и как унижают людей, которых она привыкла чтить, она сидела в молчаливой задумчивости; и, сопоставив противоположные крайности, которые ей выпало на долю увидеть, она пришла к правильному выводу, что каждая из сторон, как бы ни искажали ее побуждений страсть и корысть, заслуживает внимания и что если столкновение рождает такую силу мысли и действия, то это означает, что и в той и в другой есть нечто великое и благое. Не могла она и допустить, что все эти люди ясного ума и могучего духа останутся навеки противниками и что предназначение их именно таково; ей нравилось думать, что это дети, которые всего-навсего «сбились с пути» оттого, что стали возвращаться домой по тропинке, ведшей куда-то в сторону, и что они будут счастливы собраться снова в доме отца, озаренные светом его присутствия, и только улыбнутся, вспомнив о тех раздорах, которые разъединяли их в пути.
Несмотря на все то, что было привито ей в детстве, Элинор научилась ценить те преимущества, которые ей давало пребывание в доме покойного деда. Она любила литературу, и в частности поэзию. Это была пылкая, наделенная богатым воображением натура, и ей по душе пришлись и раздолье живописных мест, окружавших замок, и рассказы о высоких деяниях, звучавшие в его стенах, на которые, казалось, откликался в них каждый кам