ень, подтверждая истинность услышанных слов, и героические, рыцарственные характеры его обитателей. И когда они вспоминали о доблести и отваге своих далеких предков, что глядели на них с фамильных портретов, казалось, что те вот-вот сойдут к ним из золоченых рам и примут участие в разговоре. Как все это было не похоже на то, что она видела в детстве! Мрачные и тесные комнаты, где не было никакого убранства, где не пробуждалось никаких мыслей, кроме ужаса перед будущим. Нескладная одежда, суровые лица, обличительный тон и полемическая ярость хозяев или гостей вызывали в ней чувство, за которое она упрекала себя, но преодолеть которого не могла; и хотя она по-прежнему оставалась убежденною кальвинисткой и, строго придерживаясь своей веры, слушала, когда только могла, проповеди пасторов-диссидентов, в литературных вкусах своих она обрела ту утонченность, а в манерах ту исполненную достоинства обходительность, какие пристало иметь молодой девушке, происходившей из рода Мортимеров.
Притом что она была совершенно не похожа на свою двоюродную сестру, Элинор, как и та, была удивительно хороша собою. В пышной красоте Маргарет было какое-то ликующее торжество; в каждом движении ее ощущалась знающая себе цену стать, каждый взгляд требовал поклонения и в тот же миг неизменно его получал. В облике Элинор, бледной и задумчивой, было что-то трогательное; ее черные как смоль волосы в соответствии с модою тех времен бесчисленными локонами ниспадали с плеч, и казалось, что каждый из них завит самою природой; они так бережно обрамляли ее лицо, окутывали его такою легкой тенью, что можно было подумать, что это покрывало, под которым монахиня скрывает свои черты. Но, тряхнув головой, девушка вдруг откидывала их назад, и лицо ее озарялось тогда ярким блеском темных глаз, вспыхивавших, как звезды среди вечернего сумрака с его густеющими тенями. Одевалась она богато, ибо это предписывали вкусы и привычки миссис Анны: даже в самые тяжелые дни, которые переживала семья, та не позволяла себе никаких отступлений от строгой аристократической одежды и считала святотатством стать на молитву, даже если молитвы эти совершались в замковой зале, иначе чем в шелках и бархате, которые, подобно старинному вооружению, могли держаться прямо и им не было для этого нужды в человеческом теле. И в очертаниях стана Элинор, и в каждом ее движении, исполненном удивительной гармонии, была какая-то особая вкрадчивая мягкость; в прелестной улыбке ее был оттенок грусти, нежный голос ее был полон какого-то скрытого трепета, а взгляд, казалось, о чем-то молил, и надо было быть совершенно бездушным существом, чтобы на эту мольбу не откликнуться. Ни один из женских портретов Рембрандта с их единоборством света и тени, ни одна из запоминающихся выразительных фигур Гвидо22, которые словно парят между землею и небом, не могли бы соперничать с Элинор ни цветом лица, ни очертаниями своих форм. Лицу ее не хватало лишь одного штриха, и штрих этот суждено было положить отнюдь не ее физической красоте, не формам ее и не краскам. Он пришел от чувства, чистого и сильного, глубокого и безотчетного. Это был тайный огонь, и он сиял у нее в глазах, и от него лицо ее казалось еще бледнее; он снедал ее сердце, а в воображении своем она, подобно несчастной царице в поэме Вергилия23, сжимала в объятиях юного херувима; огонь этот оставался тайною даже для нее. Она знала, что ощущает какой-то жар, но не знала, что это такое.
Когда ее в первый раз привезли в замок и к ней с достаточным hauteur[134] отнеслись и дед, и его сестра – они никак не могли забыть о низком происхождении и фанатических взглядах семьи ее отца, – она запомнила, что среди устрашающего величия и суровой сдержанности, которыми ее там встретили, ее двоюродный брат, Джон Сендел, был единственным, у кого нашлись для нее теплые слова и чей лучистый взгляд ободрил ее и утешил. В воспоминаниях ее он так и остался статным и обходительным юношей, который помогал ей во всем, что ей доводилось делать, и был товарищем ее детских игр.
Совсем еще молодым Джон Сендел по его собственной просьбе был послан на морскую службу и с тех пор ни разу не появлялся в замке. В годы Реставрации воспоминания о заслугах рода Мортимеров и доброе имя, которое юноша стяжал талантами своими и бесстрашием, обеспечили ему выдающееся положение во флоте. К этому времени Джон Сендел вырос в глазах семьи, которая вначале лишь снисходительно его терпела. Даже миссис Анна Мортимер и та начинала уже беспокоиться, когда долго не было известий об их храбром внуке Джоне. Когда она заговаривала о нем, Элинор устремляла на нее совсем особенный, пламенеющий взгляд: такими в летние вечера бывают закаты; но вместе с тем в ту же минуту ею овладевала какая-то тоска, все в ней словно замирало: она чувствовала, что не может ни думать, ни говорить, ни даже дышать, и ей становилось легче только тогда, когда она уходила к себе и заливалась слезами. Вскоре чувство это сменилось еще более глубокой тревогой. Началась война с Нидерландами24, и имя капитана Джона Сендела, несмотря на его молодость, заняло видное место в ряду имен офицеров, принимавших участие в этой памятной кампании.
Миссис Анна, издавна привыкшая слышать, как с именами членов ее семьи связывают волнующие рассказы о героических подвигах, ощутила теперь тот подъем духа, который переживала в былые времена, но на этот раз он сочетался с более радостными мыслями и более благоприятными видами на будущее. Хоть она и была уже стара и силы начинали ей изменять, все заметили, что, когда в замок приходили сообщения о ходе войны и когда ей доводилось узнавать о том, как внук ее отличился в боях и какое видное положение он теперь занял, походка ее делалась твердой и упругой, высокая фигура ее начинала держаться прямо, как в дни молодости, а щеки порою зардевались тем ярким румянцем, какой некогда пробуждал в них шепот первой любви. Когда высокомерная Маргарет, разделяя тот всеобщий восторг, при котором все личное растворялось в славе семьи и отчизны, слышала об опасностях, которым подвергался ее двоюродный брат (которого она смутно помнила), она пребывала в гордой уверенности, что, будь она мужчиной и к тому же последним потомком рода Мортимеров, она встретила бы их с такой же отвагой. Элинор же только дрожала и плакала, а потом, когда оставалась одна, горячо молилась.
Можно было, однако, заметить, что тот почтительный интерес, с которым она прежде слушала фамильные предания, так блистательно рассказанные миссис Анной, сменился непрестанным и жадным желанием побольше узнать о тех славных моряках, которые были у них в роду и деяния которых украсили его историю. По счастью, в лице миссис Анны она нашла словоохотливую рассказчицу, которой не надо было особенно напрягать свою память и ни разу не пришлось прибегать к вымыслу, когда она увлеченно говорила о тех, кому родным домом сделалась водная ширь и для кого полем битвы был суровый пустынный океан. Приведя внучек в увешанную фамильными портретами галерею, она показывала им многих отважных мореплавателей, которых слухи о богатствах и благоденствии стран недавно открытого мира толкали на отчаянные предприятия, порою безрассудные и гибельные, порою же приносившие им такую удачу, которая превосходила все самые радужные мечты этих ненасытных людей.
– Как это рискованно! Как опасно! – говорила Элинор и трепетала от страха.
Но когда миссис Анна поведала ей историю ее дяди, человека причастного к литературе, образованного и ученого, известного в роду своим благородством и отвагой, который сопровождал сэра Уолтера Рэли25 в его трагической экспедиции и спустя несколько лет после его трагической смерти умер от горя, Элинор схватила ее за руку, выразительно протянутую к портрету, и стала умолять ее не продолжать свой рассказ. В семье настолько строго соблюдались приличия, что, для того чтобы позволить себе такую вольность, девушке пришлось сослаться на нездоровье: сделав вид, что ей стало не по себе, Элинор испросила у тетки позволения удалиться.
Время, начиная с февраля 1665 года, с первого известия о действиях де Рюйтера26, и кончая воодушевившим всех назначением герцога Йоркского27 командующим королевским флотом, наследница Мортимеров и миссис Анна проводили в напряженном и радостном ожидании, перебирая в памяти рассказы о былой славе и живя надеждами на новые почести, а Элинор – в глубоком и безмолвном волнении…
В один прекрасный день нарочный, посланный из Лондона в замок Мортимер, привез письмо, в котором король Карл с изысканной учтивостью, в какой-то мере искупавшей его пороки, сообщал о том, что с превеликим интересом следит за последними событиями еще и потому, что они умножают славу рода, чьи заслуги он ценит так высоко. Была одержана полная победа, и капитан Джон Сендел, по выражению короля, которое в силу приверженности последнего к французским манерам и языку начало входить в употребление, «покрыл себя славой». В самом разгаре морского боя он привез в открытой шлюпке послание лорда Сандвича герцогу Йоркскому под градом пуль, в то время как никто из старших офицеров ни за что не соглашался исполнить это опасное поручение. А вслед за тем, когда корабль голландского адмирала Опдама был взорван28, среди царившего вокруг хаоса Джон Сендел кинулся в море спасать несчастных, обожженных огнем матросов, которые тщетно пытались удержаться на охваченных пламенем обломках палубы и тонули, погружаясь в клокочущие волны. Потом, будучи послан исполнять новое опасное поручение, Сендел проскочил между герцогом Йоркским и ядром, поразившим сразу графа Фалмута, лорда Маскери и мистера Бойла, и, когда все трое упали в один и тот же миг, опустился на колени и недрогнувшей рукой стал вытирать их мозги и кровь, которыми герцог Йоркский был выпачкан с головы до ног29. Когда миссис Анна Мортимер читала это, ей много раз приходилось останавливаться, ибо зрение ее уже ослабело, а глаза то и дело заволакивали набегавшие слезы; дойдя до конца этого длинного и обстоятельного описания, она вскричала: