Мельмот Скиталец — страница 132 из 198

Очевидная истина, что самые сильные страсти могут за невероятно короткий срок перейти в свою полную противоположность. В тесных пределах одного только дня враги могут заключить друг друга в объятия, а влюбленные – друг друга возненавидеть; но даже за целые столетия простая снисходительность и сердечная доброжелательность никогда не могут перейти в страсть. Несчастная Элинор понимала это и знала, что все для нее потеряно.

Теперь ей придется долгие дни терпеть эту пытку – принимать изъявления снисходительной и братской привязанности от человека, которого она любила, – пытку такую жестокую, как, может быть, ни одна другая на свете. Чувствовать, как руки, которые ты хочешь прижать к своей горячей груди, касаются твоих с холодным и бесстрастным спокойствием, видеть, как глаза, сиянием которых озарена вся твоя жизнь, бросают на тебя пусть приветливые, но всегда холодные лучи, те, что обдают тебя светом, но не могут поднять к небу свежие побеги на той иссушенной почве, какою стало твое жаждущее истомленное сердце; слышать, как с тобой говорят языком самой заурядной обходительности и учтивости, стараясь, однако, чтобы речь эта звучала и приятно, и нежно, искать в словах какого-то скрытого смысла и – не находить… Все это – нестерпимая мука, понять это может только тот, кто сам ее испытал!

Элинор постаралась примениться к новому укладу жизни в замке, в корне изменившемуся после смерти миссис Анны; ей это стоило немалых усилий и отзывалось болью в душе. Многочисленные претенденты на руку богатой и знатной наследницы съезжались теперь в замок; и, по обычаю тех времен, их пышно там принимали, уговаривали подольше погостить и задавали в их честь один бал за другим.

На этих балах Джон Сендел всякий раз оказывал исключительное внимание Элинор. Он танцевал с ней, и, несмотря на то что ее пуританское воспитание приучило ее с детских лет ненавидеть эти «бесовские хороводы», как их было принято называть у них в доме, она все же старалась научиться веселому канарскому танцу и плавным движениям Тактов[138] (ибо более новых танцев в замке Мортимер не только не знали, но даже о них не слыхивали), и достаточно было Джону Сенделу (который сам был отличным танцором) взять ее под руку, чтобы ее тонкий изящный стан с легкостью перенял все красоты этого восхитительного танца. Даже придворные танцоры и те расточали ей похвалы. Но когда они расставались, Элинор всякий раз чувствовала, что, если бы даже Джон Сендел танцевал с другой девушкой, с тою, что для него ровно ничего не значила, он бы вел себя с нею в точности так же. Только он один умел с такой деликатной улыбкой указать ей на те небольшие отклонения, которые она допустила, выполняя ту или иную фигуру танца, только он один мог так учтиво, с такой нежною заботой усадить ее потом на место, только он мог так старательно и искусно обмахивать ее большим веером, какие были модны в те времена.

* * *

Как-то раз Сендел уехал в гости к соседнему помещику, и Маргарет и Элинор провели весь вечер вдвоем. Обеим хотелось поговорить обо всем откровенно, однако ни та ни другая никак не могла на это решиться. До темноты Элинор продолжала сидеть у окна, из которого ей было видно, как он уезжал, – и даже тогда, когда было совершенно уже невозможно ничего разглядеть, ей все еще не хотелось отходить от этого окна. Она напрягала глаза, чтобы сквозь густеющую мглу он хоть на мгновение явился ее взору, так же как воображение ее все еще силилось уловить хоть один луч того идущего из сердца света, который теперь с трудом пробивался среди сгустившейся над ним тьмы, непроницаемой и таинственной.

– Элинор, – решительно сказала Маргарет, – не думай больше о нем, он никогда не будет твоим!

Внезапность этого обращения и властный, убежденный тон, каким были сказаны эти слова, произвели на Элинор такое действие, как будто она вдруг услыхала голос откуда-то свыше. Она даже не в силах была спросить себя, откуда вдруг свалилась на нее эта страшная весть.

Бывает иногда такое душевное состояние, когда обыкновенный человеческий голос превращается для тебя в вещание оракула, когда ты слышишь его и, вместо того чтобы попросить, чтобы тебе разъяснили относящиеся к твоей судьбе слова, покорно ждешь, что еще тебе скажет голос. В таком вот состоянии Элинор, отойдя от окна, медленными шагами направилась к говорившей и с каким-то ужасающим спокойствием спросила:

– Он окончательно все решил?

– Да, окончательно.

– И больше нечего ждать?

– Нечего.

– И ты все это слышала от него, от него самого?

– Да, слышала, и знаешь что, дорогая Элинор, давай не будем никогда больше говорить об этом.

– Никогда! – ответила Элинор. – Никогда!

Правдивость и чувство собственного достоинства, которые отличали Маргарет, не оставляли ни малейшего сомнения в истинности сказанных ею слов; и, может быть, именно поэтому Элинор больше всего хотелось этим словам не поверить. Когда нас одолевает тоска, мы не способны смириться с истиной: ложь, которая может на какой-то миг опьянить нас, дороже той истины, которая несет с собою разочарование, длящееся всю жизнь.

«Я ненавижу его, потому что он говорит мне правду» – вот естественные для человека слова – будь он рабом силы или рабом страсти.

* * *

Были и другие признаки, которые не укрылись бы от самого поверхностного наблюдателя и которые поражали ее на каждом шагу. Чувство, которое светилось у него в глазах, трепетало у него в сердце и прорывалось в каждом слове и каждом взгляде, было не что иное, как любовь к Маргарет, и здесь не могло быть ошибки. Но Элинор все же осталась в замке и, видя и хорошо понимая все, что происходит, сказала себе: «Может быть». Это последнее слово, которое слетает с уст тех, которые любят.

* * *

Теперь она ясно видела, чувствовала всем существом своим, как день ото дня растет привязанность Джона Сендела к Маргарет; и она все же тешила себя надеждой, что сумеет помешать их союзу, что ей, может быть, удастся еще с ним объясниться. Когда страсть не находит себе настоящей пищи, невозможно даже предположить, на что она кинется, какими невероятными путями она, подобно голодающему гарнизону, начнет промышлять себе еду, лишь бы только продлить как-нибудь свое жалкое существование.

Элинор перестала уже добиваться сердца того, кто значил для нее все. Она жила теперь только тем, что видела его глаза. Она думала: «Лишь бы он улыбнулся, хоть и не мне, я все равно счастлива; благословенна та земля, на которую падают лучи солнца». Потом она стала довольствоваться меньшим. «Только бы я могла находиться там, где он, – думала она, – пусть улыбки его и душа отданы другой, какой-нибудь блуждающий луч коснется и меня, а большего мне не надо!»

Любовь в изначальной сути своей, когда она зарождается в нас, – чувство возвышенное и благородное. Мы всегда стараемся наделить предмет нашей любви и физическим, и нравственным совершенством, и достоинства его как бы передаются и нам оттого уже, что мы способны восхищаться столь дивным и возвышенным созданием; но такая вот расточительная, безрассудная щедрость воображения нередко приводит к тому, что сердце становится несостоятельным должником. Когда же наступает жестокая пора разочарования, любовь готова вынести все унижения; она может довольствоваться небрежной снисходительностью любимого существа – взглядом, прикосновением руки, пусть даже редким и случайным; брошенного ей, пусть даже ненароком, ласкового слова достаточно, чтобы поддержать ее жалкие дни. В начальном своем периоде она как человек до грехопадения: он упивается благоухающими цветами рая и наслаждается общением с божеством; в последний же период это тот же самый человек, который трудится в поту среди терновника и осота только ради того, чтобы заработать себе кусок хлеба, и совсем не думая о том, чтобы сделать жизнь свою радостной, полезной или приятной.

* * *

Около этого времени ее тетка-пуританка предприняла серьезные действия, чтобы вырвать Элинор из сетей врага. Она написала ей длинное письмо (стоившее большого напряжения женщине уже пожилой и совершенно не привыкшей писать письма), в котором заклинала отступницу возвратиться к той, что направляла ее в дни юности, и к завету ее Бога, прийти в Его вечные объятия, пока длани Его еще протянуты к ней, и укрыться во граде Господнем, пока врата его еще отверсты для нее. Она убедительно доказывала племяннице истинность, силу и благость учения Кальвина50, которое она именовала истинным Евангелием. Она отстаивала и защищала его с помощью искусных метафизических рассуждений и всей своей осведомленности в Священном Писании, а знала она его неплохо. И она прочувственно напоминала ей, что рука, написавшая эти строки, будет уже не в состоянии просить ее обо всем этом второй раз и что, может быть, станет прахом к тому дню, когда письмо это придет по назначению и племянница сможет его прочесть.

Читая его, Элинор плакала, но этим все и ограничилось. Плакала она от волнения, охватившего ее физическое существо, а отнюдь не от жалости и сочувствия. Никакая сила не может вызвать такого очерствения сердца, как страсть, которая, казалось бы, должна его больше всего смягчить. Она, однако, ответила на полученное письмо, и ей это стоило едва ли не большего труда, чем ее совсем уже слабой, умирающей тетке. Она призналась ей в том, что окончательно потеряла веру в Бога и сожалеет об этом, тем более, писала она, что «я чувствую, что печаль моя неискренна».

* * *

«О Господи, – продолжала Элинор, – Ты, который наделил сердце мое такой огненной силой, Ты, который вложил в него такую великую, такую безраздельную и самозабвенную любовь, Ты сделал это не напрасно: в мире более счастливом, а может быть, еще даже и в нашем, когда настанет конец всем мукам, Ты обратишь сердце мое к существу более достойному, чем то, которое я некогда почитала Твоим земным воплощением. Как ни далеки от нас звезды в небе и каким тусклым нам ни кажется с земли их свет, рука Всемогущего не напрасно зажгла их. Дивный свет их предназначен для далеких и более счастливых миров, и луч веры, который так слабо мерцает для глаз, затуманенных земными слезами и едва от них не ослепших, может быть, разгорится еще снова, когда мое разбитое сердце откроет путь к обители отдохновения.