Мельмот Скиталец — страница 139 из 198

Эти мысли служили ей утешением, и хорошо, что они у нее были, ибо, когда воображение наше вступает в борьбу с отчаянием, факты – плохие союзники. В одну из ночей, когда она ожидала Мельмота, он застал ее за пением гимна Пресвятой Деве, которому она аккомпанировала на лютне.

– А не поздно ли петь гимн Пресвятой Деве после полуночи? – спросил Мельмот, и страшная улыбка исказила его черты.

– Мне говорили, что слух Ее отверст во всякое время, – ответила Исидора.

– Если это так, милая, – сказал Мельмот, по обыкновению вскакивая к ней в комнату через окно, – добавь к гимну твоему еще один куплет, помолись за меня.

– Что ты! – воскликнула Исидора, и лютня выпала у нее из рук. – Ты же не веришь, милый, так, как того требует от нас пресвятая церковь.

– Нет, я верю, когда слушаю, как ты поешь.

– Только тогда?

– Спой еще раз твой гимн Пресвятой Деве.

Исидора исполнила его просьбу и стала смотреть, как на него действует ее пение. Казалось, он был взволнован; он зна́ком попросил ее повторить.

– Милый, – сказала Исидора, – так повторяют в театре какую-нибудь арию по просьбе зрителей, а ведь это гимн, и тот, кто его слушает, любит свою жену еще больше потому, что любит ее Бога.

– Это коварные речи, – сказал Мельмот, – но почему же ты даже не допускаешь мысли, что я могу любить Бога?

– А ты разве ходишь когда-нибудь в церковь? – взволнованно спросила Исидора. Последовало продолжительное молчание. – А ты разве приобщаешься когда-нибудь Святых Тайн? – (Мельмот не сказал ни слова в ответ.) – А разве, как я тебя об этом ни просила, ты позволил мне объявить моей семье, которая сейчас в такой тревоге, какими узами мы связаны с тобой с той ночи? – (Молчание.) – И вот теперь, когда… может быть… я не решаюсь даже сказать, что я чувствую! О, как же я предстану пред взором того, чьи очи направлены на меня даже сейчас? Что я скажу? Жена без мужа, мать ребенка, у которого нет отца, или связавшая себя клятвой никогда не называть его имени! О Мельмот, сжалься надо мной, избавь меня от этой жизни, принудительной, лживой, притворной. Признай меня как законную жену перед лицом моей семьи и перед лицом той страшной участи, которую жена твоя разделит, последует за тобой всюду, с тобой погибнет!

Она обняла его, ее холодные, но исторгнутые из сердца слезы катились по ее щекам, а когда женщина в часы позора своего и страха обнимает нас, моля спасти ее, то чаще всего мы стараемся внять этой мольбе. Мельмот почувствовал этот ее призыв, но лишь на какое-то мгновение. Он схватил протянутые к нему руки; впиваясь в глаза своей жертвы – своей жены – страшным испытующим взглядом, он спросил:

– А это правда?

Услыхав эти слова, жена его побледнела и, вздрогнув, вырвалась из его объятий; ее молчание было ему ответом. Сердце его трепетно забилось – человеческой му́кой. «Он мой, – сказал он себе, – он мой; это плод моей любви; первенец сердца и плоти… мой… мой, и теперь, что бы со мной ни сталось, на земле останется человеческое существо, которое наружностью своей будет походить на меня и которого научат молиться за отца, пусть даже молитвы эти, шипя, засохнут на вечном огне, как случайная капля росы на горючих песках пустыни».

* * *

С той минуты, когда Мельмот об этом узнал, он сделался с женой заметно нежнее.

Одним только небесам ведомы истоки той странной любви, с которой он взирал на нее и к которой и теперь еще примешивалась какая-то ярость. Его страстный взгляд походил на палящий зной жаркого летнего дня, когда духота возвещает близость грозы и когда она так томит нас, что грозы этой ждешь почти как избавления от непереносимого гнета.

Может статься, он подыскивал уже предмет своих будущих опытов, а существо, которое будет так безраздельно принадлежать ему, как только может принадлежать собственное дитя, могло показаться ему самым подходящим для этой цели; к тому же ведь, для того чтобы опыт удался, испытуемый должен был испить в жизни горя, а уж кто, как не он, всегда был властен любому его причинить. Однако, каковы бы ни были истинные причины этой наступившей вдруг нежности, в нем пробудилось ее так много, что больше, верно, быть уже не могло, и он заговорил о приближающемся событии с волнением и участием, какие бывают у готовящегося стать отцом человека.

Успокоенная этой происшедшей в нем переменой, Исидора безропотно переносила тяготы своего положения и сопутствующее ему недомогание и уныние, которые становились еще больше от постоянного страха и необходимости все держать в тайне. Она надеялась, что он в конце концов вознаградит ее тем, что, как подобает человеку порядочному, открыто перед всеми признает ее своей женой, но о надежде этой можно было судить только по терпеливой улыбке, появлявшейся на ее лице. Время быстро приближало ее к роковому дню, и мучительные и страшные опасения не давали ей покоя, когда она думала о судьбе ребенка, который должен был родиться при столь таинственных обстоятельствах.

На следующую ночь Мельмот застал ее в слезах.

– Увы! – воскликнула она в ответ на его отрывистые вопросы и попытку ее утешить. – Как много у меня причин для слез и как мало слез я пролила! Если ты хочешь, чтобы не было этих слез, то помни, что отереть их может только твоя рука. Я чувствую, – добавила она, – что час этот кончится для меня худо; я знаю, что мне не дожить до того, чтобы увидеть мое дитя; прошу тебя, обещай мне то, что поддержит меня даже тогда, когда я буду знать, что это конец.

Мельмот не дал ей договорить и стал заверять, что подобные опасения всегда появляются в таком состоянии у женщин и что многие из них, став матерями нескольких детей, только улыбаются, вспоминая те страхи, которые они испытывали всякий раз перед родами, полагая, что исход их окажется роковым.

Исидора в ответ только покачала головой.

– Предчувствия, которые одолевают меня сейчас, из тех, что никогда не приходят понапрасну. Я всегда верила, что чем мы ближе подходим к невидимому миру, тем слышнее для нас становятся его голоса, страдание же и горе – это посредники между нами и вечностью; есть некое глубокое и неизъяснимое чувство, оно непередаваемо и в то же время неизгладимо; чувство это совершенно не похоже ни на какое физическое страдание и даже на овладевающий нашей душой страх, – как будто небо что-то доверило тебе одной и наказало хранить эту тайну, и если и открыть ее кому-то, то лишь при условии, что ей никогда не поверят. О Мельмот, не улыбайся этой страшной улыбкой, когда я говорю о небесах; скоро я, может быть, стану твоей единственной заступницей перед ними.

– Милая моя святая! – сказал Мельмот, смеясь и в шутку опускаясь перед ней на колени. – Позволь же мне заранее извлечь выгоду из этого посредничества – сколько дукатов мне надо будет внести, чтобы быть причислену к лику святых? Надеюсь, что ты напишешь настоящий отчет о содеянных мною настоящих чудесах не в пример тому вранью, которое каждый месяц посылают в Ватикан и за которое становится просто стыдно.

– Пусть же твое обращение будет первым чудом, которое начнет собой этот список, – сказала Исидора с такой убежденностью в голосе, что Мельмот содрогнулся; было темно, но она почувствовала, что он задрожал. – Мельмот, – воскликнула она, предвкушая свое торжество над ним, – я вправе потребовать, чтобы ты обещал мне исполнить одну мою просьбу: ради тебя я пожертвовала всем; никогда еще не было такой преданной женщины, ни одна женщина не могла представить таких доказательств своей преданности, как я. Я могла бы стать достойной, всеми уважаемой женой человека, который положил бы к моим ногам свое богатство и титулы. В эти опасные и мучительные для меня дни жены самых знатных испанских дворян дожидались бы у моих дверей. А теперь вот одна, без помощи, без поддержки, без утешения, я должна переносить эти страшные муки, страшные даже для тех, чьи постели застланы любящими руками, кому легче переносить боль, оттого что рядом стоит их мать и слышит, как в ответ на первый, совсем еще слабый крик ребенка радостными возгласами откликаются все родные. О Мельмот! Подумай только, каково будет мне! Я должна переносить все эти муки втайне от всех и молча! У меня отнимут ребенка прежде, чем я успею его поцеловать, и наместо крестильной рубашки он будет окутан таинственной тьмою, сотканной твоими руками! Но что бы там ни было, обещай мне исполнить мою просьбу… одну-единственную просьбу! – горячо молила она, и в голосе у нее слышалась мука. – Поклянись мне, что мое дитя будет окрещено по всем обрядам Католической церкви, что ребенок будет христианином, насколько церковные обряды в силах это сделать; и тогда я буду знать, что если мои страшные предчувствия сбудутся, то на земле все же останется существо, которое будет молиться за своего отца и чьи молитвы будут, должно быть, приняты. Обещай мне это, поклянись, – добавила она в смертельной тоске, – что ребенок мой будет христианином! Увы! Если мой голос не достоин того, чтобы его услышали на небесах, то там услышат голос херувима! Ведь когда Христос жил на земле, Он допускал к себе детей; так неужели же Он отвергнет их на небе? Нет! Нет! Не может Он оттолкнуть от себя твоего ребенка!

Мельмот слушал ее, и чувства его были таковы, что не следует ни толковать их, ни вообще о них говорить и лучше всего обойти их молчанием. Но он внял ее мольбе и торжественно заверил ее, что ребенок будет окрещен, а вслед за тем добавил, что он будет христианином, насколько обряды и церемонии Католической церкви в состоянии это сделать; при этом лицо его приняло какое-то странное выражение, но Исидора была так обрадована его согласием, что не успела сообразить, что оно могло означать. Он несколько раз язвительно намекнул на ненужность всех пышных обрядов и на бессилие всякой церковной иерархии и упомянул об ужасных и отчаянных обманах, учиняемых священниками всех разрядов, о которых он говорил одновременно и шутливо, и с сатанинской иронией; в речах его забавное смешивалось с ужасным, и он походил на арлекина в аду, который заигрывает там с фуриями. Исидора все время повторяла свою торжественную просьбу, чтобы, если ребенок переживет ее, он был окрещен.