Он еще раз подтвердил свое согласие, а потом с саркастическим и ужасающим легкомыслием добавил:
– Пусть он будет хоть магометанином, если тебе к тому времени этого захочется, или примет любую другую веру, напиши мне только одно слово; священника найти нетрудно, и вообще вся церемония обойдется недорого! Только дай мне знать, каковы будут твои желания, когда ты сама все решишь.
– Меня уже не будет здесь, чтобы высказать их тебе, – с глубокой убежденностью ответила Исидора на его жестокое легкомыслие; так холодный зимний день ответил бы на прихоти летней погоды, когда лучам сверкающего солнца сопутствуют вспышки молнии. – Меня тогда не будет, Мельмот!
И эта сила отчаяния в существе столь юном, не имеющем опыта ни в чем, кроме страданий сердца, противостояла сейчас каменному равнодушию того, кто прошел в жизни от Дана до Вирсавии4 и всюду видел одну только бесплодную пустыню или – превращал в пустыню все, что встречал на своем пути.
В ту минуту, когда Исидора плакала холодными слезами отчаяния, не смея даже попросить своего возлюбленного отереть эти слезы, в одном из ближайших монастырей, где совершалась заупокойная месса по усопшем монахе, внезапно зазвонили колокола. Исидора воспользовалась этой минутой, когда даже воздух был напоен звуками, призывающими к вере, чтобы силою этой веры воздействовать на таинственное существо, присутствие которого вызывало в ней и ужас, и любовь.
– Слушай! Слушай! – вскричала она.
Звуки нарастали медленно и спокойно, как будто невольно выражая собою то глубокое чувство, которое всегда вызывает в нас ночь: казалось, что это перекликаются между собою часовые, когда бодрствующие и погруженные в раздумье души сделались «сторожами ночи»[146]. Действие этих звуков усиливалось тем, что к ним время от времени присоединялся хор низких и проникающих в душу голосов; голоса эти не только гармонически сочетались со звоном колоколов, они звучали с ними в унисон и сами также казались какою-то музыкой, которая, подобно им, возникает сама собой, исполняемая невидимыми руками.
– Слушай, – повторяла Исидора, – может ли не быть истиной голос, что так проникновенно звучит в ночи? Увы! Если нет правды в религии, то, значит, ее вообще нет на земле! Страсть и та превращается в обман чувств, если она не освящена мыслью о Боге и о грядущем. Бесплодие и сухость сердца, которые не дают взрастить в нем веру, не могут не быть враждебны также и нежности, и великодушию. У того, у кого нет Бога, должно быть, нет и сердца! О любимый мой, неужели, когда ты придешь склониться над моей могилой, тебе не захочется, чтобы последний мой сон смягчали такие вот звуки; неужели не захочется, чтобы и тебе самому они несли умиротворение и покой? Обещай мне хотя бы, что ты приведешь на могилу ко мне наше дитя; что ты позволишь ему прочесть надпись, где будет сказано, что я умерла во Христе и в надежде на бессмертие. Слезы его со всей силою убедят тебя не отказывать ему в утешении, которое в часы страданий мне дала вера, и – в надеждах, которыми она озарит мой смертный час. Обещай мне хотя бы, что ты позволишь ребенку моему пойти ко мне на могилу, – хотя бы это. Не мешай развиться в нем этому чувству, не сбивай его своей иронией, или легкомыслием, или тем красноречием, что сверкает у тебя на устах, – и не для того, чтобы пролить свет, а для того, чтобы опалить. Ты не будешь плакать, но будешь молчать, пусть небеса и природа его сами сделают все что надо. Голос Божий будет говорить его сердцу, а душа моя, даже если она будет в раю, задрожит, увидев эту борьбу, и даже там, на небесах, испытает еще одну радость, увидав, что силы добра одержали победу. Так обещай же мне это, поклянись! – вскричала она, простирая руки в мольбе.
– Твой ребенок будет христианином! – сказал Мельмот.
Глава XXXV
…Сжалься, Гримбальд!
Я соблазню отшельников в их кельях
И девственниц – в их снах.
Как это ни странно, но можно считать вполне установленным, что женщины, которым приходится скрывать свою беременность и которые вынуждены бывают претерпевать все связанные с этим трудности и неудобства, часто лучше переносят ее, чем те, которых в этом положении опекает нежная и заботливая семья. Очевидно и то, что и сами роды, происходящие втайне, когда на свет появляется незаконный ребенок, оказываются менее опасными и приносят роженице меньше страданий, чем те, когда на помощь приходит и врачебное искусство, и любовь. По-видимому, именно так было и с Исидорой. Замкнутый образ жизни семьи, характер матери, которая была недостаточно проницательна, чтобы что-нибудь заподозрить, но в то же время совершенно неутомима в преследовании определившейся уже цели, что проистекало от стремления чем-то себя занять, вполне естественного для ее праздной натуры, и к тому же еще особенности тогдашней моды – огромные фижмы, которые совершенно скрывали очертания тела женщины, – все эти обстоятельства давали возможность сохранить тайну Исидоры, во всяком случае до наступления критического часа. Легко можно было себе представить, сколько было тайных приготовлений к нему, по мере того как час этот приближался, сколько тревоги; удалось найти няньку, которая набралась важности и кичилась оказанным ей доверием, преданную служанку и надежную повивальную бабку; на все это нужны были деньги, и Мельмот щедро снабдил ими Исидору; обстоятельство это, вероятно, немало бы ее удивило, ибо являлся он к ней всегда очень скромно и просто одетый, и эта щедрость его обратила бы на себя внимание, если бы в эти тревожные дни она вообще могла думать о чем-нибудь еще, кроме приближения рокового часа.
Вечером накануне того дня, когда ожидалось это страшное для нее событие, Мельмот был с ней необычайно нежен; он молчал, но часто смотрел на нее, и в глазах его были тревога и любовь: казалось, он порывался ей что-то сказать, но только никак не мог решиться. Исидора, которая хорошо знала, сколь много человек способен передать другому глазами, ибо чаще всего ими-то и говорит сердце, попросила его разъяснить ей, что означают эти его взгляды.
– Отец твой возвращается, – неохотно ответил Мельмот, – он будет здесь через несколько дней, а может быть, даже через несколько часов.
Исидора выслушала его; известие это привело ее в ужас.
– Мой отец! – вскричала она. – Я же никогда его не видела. О, как я встречу его теперь! А моя мать этого не знает? Как это она могла не сказать мне об этом?
– Сейчас она еще не знает, но будет знать очень скоро.
– А откуда же ты мог об этом проведать, если даже ей ничего не известно?
Какое-то время Мельмот молчал; лицо его сразу переменилось и сделалось напряженным и мрачным.
– Никогда больше меня об этом не спрашивай, – проговорил он медленно и сурово, – известие, которое я могу тебе сообщить, должно быть для тебя гораздо важнее, чем те средства, какими я его получил; тебе достаточно знать, что я тебя не обманываю.
– Прости меня, милый, – сказала Исидора, – может статься, что обидела я тебя последний раз; так неужели же ты сейчас не простишь мне последнюю обиду?
Мельмот был, должно быть, настолько поглощен своими мыслями, что оставил без ответа даже ее слезы. После нескольких минут мрачного молчания он наконец сказал:
– Вместе с отцом твоим прибывает жених, с которым тебя уже обручили; отец Монтильи умер; все приготовления к твоей свадьбе уже закончены; жених твой приезжает, чтобы сыграть свою свадьбу с чужою женой; вместе с ним приезжает твой вспыльчивый, точно порох, брат: он ездил встретить отца и будущего зятя. По случаю твоей свадьбы в доме будет большое торжество; ты, может быть, прослышишь, что на празднестве этом появился странный гость, – я там буду.
Исидора оцепенела от ужаса.
– Торжество! – повторила она. – Свадьба! Но ведь я твоя жена и вот-вот стану матерью!
В эту минуту раздался топот копыт; слышно было, как множество всадников приближается к дому, как слуги бегут встретить их и помочь им сойти с лошадей, и Мельмот, подняв руку не для прощанья, а, как показалось Исидоре, с угрозой, мгновенно исчез; а через час Исидора опускалась уже на колени и кланялась отцу, которого не видела ни разу в жизни, позволила Монтилье приветствовать себя и приняла поцелуй брата, который едва прикоснулся к ней, раздраженный ее холодным обращением и замеченной в ней переменой, когда она вышла ему навстречу.
Семейное свидание это происходило так, как то было принято в те времена в Испании. Альяга поцеловал холодную руку своей постаревшей жены; многочисленные слуги дома выразили надлежащую радость по случаю возвращения своего господина; отец Иосиф напустил на себя еще более важный вид и громче, нежели обычно, потребовал, чтобы подали обед. Монтилья, будущий муж, человек хладнокровный и спокойный, относился ко всему безучастно.
Все было приглушено наступившим спокойствием, недолгим и ненадежным. Исидора, которая так боялась приближавшейся опасности, почувствовала вдруг, что страхи ее улеглись. Должно быть, час этот был не так еще близок, как она думала, и она сумела найти в себе достаточно выдержки, чтобы выслушивать ежедневные разговоры о своей приближающейся свадьбе, меж тем как ее доверенные слуги то и дело смущали ее своими намеками на то, что событие, которого они ожидают, произойдет очень скоро. Исидора мужественно все выслушала, почувствовала, перенесла: торжественные, степенные поздравления отца и матери, самодовольные ухаживания Монтильи, вполне уверенного в своей невесте и в ее приданом; угрюмую уступчивость брата, который не мог не согласиться на этот брак, однако непрестанно намекал на то, что его сестра могла составить более удачную партию. Все это проплывало перед ней как во сне; настоящая жизнь ее шла, должно быть, только в глубинах души. «Если бы мне пришлось стоять перед алтарем, – думала она, – и моя рука была бы в руке Монтильи, Мельмот все равно бы меня от него избавил». Эта страшная уверенность глубоко в ней укоренилась; образ, исполненный чудовищной, сверхъестественной силы, вставал перед нею всякий раз, когда она думала о Мельмоте, и застилал собою все остальное; и образ этот, который в первую пору их любви причинил ей столько страха и тревоги, теперь сделался ее единственною опорой в часы невыразимого страдания; так те несчастные женщины восточных сказок, чья красота возбудила ужасную страсть некоего злого духа, в час свадьбы ждут, что этот соблазнивший их дух вырвет из объятий сраженных горем родителей и растерявшегося жениха жертву, которую он приберег для себя и чья беззаветная преданность ему служит оправданием богопротивного и противоестественного их союза