– Знаете вы, – спросил он, обращаясь к Монсаде и Мельмоту, которые с тревогой и в полной растерянности взирали на явившееся им видение, – знаете вы, как сложилась судьба Дон Жуана4, только не в той пьесе, что представляют на вашей жалкой сцене, а знаете ли вы его страшную трагическую участь, которую изобразил испанский писатель?[152] Там, чтобы отплатить хозяину за его гостеприимство, тот в свою очередь приглашает его к себе на празднество. Залом для этого празднества служит церковь; гость приходит, храм весь освещен таинственным светом: невидимые руки держат лампады, которые горят, хоть в них и не налито масла, освещая богоотступнику час Страшного суда над ним! Он входит в храм, и его там встречает многолюдное общество – души всех тех, кому он причинил на земле зло, кого он убил, тени, вышедшие из могил, закутанные в саваны, стоят там и кланяются ему! Когда он проходит среди них, они глухими голосами предлагают ему выпить за них и протягивают ему кубки с их кровью, а под алтарем, возле которого стоит дух умерщвленного им отца, зияет бездна погибели, которая должна его поглотить! Такой вот прием скоро окажут и мне! Исидора! Тебя я увижу после всех, и это будет для меня самая страшная из всех встреч! Ну что же, надо допить последние капли земной влаги, последние, которым суждено смочить мои смертные губы!
Он медленно допил стакан. Ни у Мельмота, ни у Монсады не было сил что-нибудь сказать. Скиталец погрузился в глубокую задумчивость, и ни тот ни другой не решались ее нарушить.
Так они просидели в молчании, пока не начало рассветать и бледные лучи зари не пробились сквозь закрытые ставни. Тогда Скиталец поднял голову и устремил на Мельмота застывший взгляд.
– Твой предок вернулся домой, – сказал он, – скитания его окончены! Сейчас мне уже даже незачем знать, что́ люди говорили и думали обо мне. Тайну предназначения моего я уношу с собой. Пусть даже все, что люди измыслили в своем страхе и чему сами же с легкостью поверили, действительно было, что же из этого следует? Ведь если преступления мои превзошли все, что мог содеять смертный, то таким же будет и наказание. Я сеял на земле страх, но – не зло. Никого из людей нельзя было заставить разделить мою участь, нужно было его согласие, – и ни один этого согласия не дал; поэтому ни на кого из них не распространится чудовищная кара. Я должен всю ее принять на себя. Не потому разве, что я протянул руку и вкусил запретный плод, Бог отвернул от меня Свое лицо, врата рая закрылись для меня и я обречен скитаться до скончания века среди безлюдных и про́клятых миров?
Ходили слухи, что враг рода человеческого продлил мою жизнь за пределы того, что отпущено смертным, что он наделил меня даром преодолевать все препятствия и любые расстояния и с быстротою мысли переноситься из одного края земли в другой, встречать на своем пути бури без надежды, что они могут меня погубить, и проникать в тюрьмы, где при моем прикосновении все замки становились мягкими, как лен или пакля. Утверждали, что я был наделен этой силой для того, чтобы искушать несчастных в минуты отчаяния, обещая им свободу и неприкосновенность, если только они согласятся обменяться участью со мною. Если это так, то это лишь подтверждает истину, произнесенную устами того, чье имя я не смею произнести, и нашедшую себе отклик в сердце каждого смертного.
Ни одно существо не поменялось участью с Мельмотом Скитальцем. Я исходил весь мир и не нашел ни одного человека, который, ради того чтобы обладать этим миром, согласился бы погубить свою душу. Ни Стентон в доме для умалишенных, ни ты, Монсада, в тюрьме Инквизиции, ни Вальберг, на глазах у которого дети его умирали от голода, никто другой…
Он замолчал, и, несмотря на то что стоял теперь у самой грани своего темного и сомнительного пути, он, казалось, с горечью и тоской обращал свой взгляд в прошлое, где из дымки тумана перед ним возникала та, с которой он прощался теперь навсегда. Он встал.
– Дайте мне, если можно, час отдохнуть, – сказал он. – Отдохнуть? Нет, уснуть! – проговорил он в ответ на изумленные взгляды своих собеседников. – Я все еще живу человеческой жизнью!
И страшная усмешка последний раз пробежала по его губам. Сколько раз от усмешки этой застывала кровь в жилах его жертв! Мельмот и Монсада вышли из комнаты, и Скиталец, опустившись в кресло, заснул глубоким сном. Да, он спал, но что он видел последний раз в своем земном сне?
Сон Скитальца
Ему снилось, что он стоит на вершине, над пропастью, на высоте, о которой можно было составить себе представление, лишь заглянув вниз, где бушевал и кипел извергающий пламя океан, где ревела огненная пучина, взвивая брызги пропитанной серою пены и обдавая спящего этим жгучим дождем. Весь этот океан внизу был живым; на каждой волне его неслась душа грешника; она вздымалась, точно обломок корабля или тело утопленника, испускала страшный крик и погружалась обратно в вечные глубины, а потом появлялась над волнами снова и снова должна была повторять свою попытку, заранее обреченную на неудачу!
В каждом клокочущем буруне томилось живое существо, которому не дано было умереть; в мучительной надежде поднималась на огненном гребне сокрытая в нем душа; в отчаянии ударялась она о скалу, присоединяла свой никогда не умолкающий крик к рокоту океана и скрывалась, чтобы выплыть еще на мгновение, а потом снова кануть ко дну – и так до скончания века!
Вдруг Скиталец почувствовал, что падает, что летит вниз и – застревает где-то на середине. Ему снилось, что он стоит на утесе, с трудом сохраняя равновесие; он посмотрел ввысь, но верхний пласт воздуха (ибо никакого неба там быть не могло) нависал непроницаемою кромешной тьмой. И, однако, он увидел там нечто еще чернее всей этой черноты – то была протянутая к нему огромная рука; она держала его над самым краем адской бездны и словно играла с ним, в то время как другая такая же рука, каждое движение которой было непостижимым образом связано с движениями первой, как будто обе они принадлежали одному существу, столь чудовищному, что его невозможно было представить себе даже во сне, указывала на установленные на вершине гигантские часы; вспышки пламени озаряли огромный их циферблат. Он увидел, как единственная стрелка этих таинственных часов повернулась; увидел, как она достигла назначенного предела – полутораста лет (ибо на этом необычном циферблате отмечены были не часы, а одни лишь столетия). Он вскрикнул и сильным толчком, какие мы часто ощущаем во сне, вырвался из державшей его руки, чтобы остановить роковую стрелку.
От этого усилия он упал и, низвергаясь с высоты, пытался за что-нибудь ухватиться, чтобы спастись. Но падал он отвесно, удержаться было невозможно – скала оказалась гладкой как лед; внизу бушевало пламя! Вдруг перед ним мелькнуло несколько человеческих фигур: в то время как он падал, они поднимались все выше. Он кидался к ним, пытаясь за них уцепиться – за одну, за другую… Это были Стентон, Вальберг, Элинор Мортимер, Исидора, Монсада: все они пронеслись мимо; к каждой он бросался во сне, к каждой протягивал руки, но все они, одна за другой, покидали его и поднимались ввысь.
Он обернулся последний раз; взгляд его остановился на часах вечности; поднятая к ним гигантская черная рука, казалось, подталкивала стрелку вперед; наконец она достигла назначенной ему цифры; он упал, окунулся в огненную волну, пламя охватило его, он закричал! Волны рокотали уже над его головой; он погружался в них все глубже, а часы вечности заиграли свой зловещий мотив: «Примите душу Скитальца!» И тогда огненная пучина ответила, плещась об адамантовую скалу: «Места здесь хватит!»
Скиталец проснулся.
Глава XXXIX
И пришел тогда, с огнем в глазах,
Дьявол – за мертвецом.
Настало утро, но ни Мельмот, ни Монсада не решались подойти к двери. Только в двенадцать часов дня они осторожно постучали и, не получив ответа, медленно и нерешительно вошли в комнату. Все было в том же виде, в каком они оставили ее ночью или, вернее, на рассвете; было темно и тихо; ставни так и не открывали, а Скиталец все еще спал в кресле.
Услыхав их шаги, он приподнялся и спросил, сколько времени. Они сказали.
– Час мой настал, – промолвил Мельмот, – вам нельзя этого касаться и нельзя находиться при этом. Часы вечности скоро пробьют, но уши смертных не должны слышать их боя!
Они подошли ближе к нему и с ужасом увидели, как за последние несколько часов он переменился. Зловещий блеск его глаз померк еще раньше, но теперь каждая черта лица выдавала его возраст. Волосы его поседели и были белы как снег, рот запал, мускулы лица ослабели, появились морщины; перед ними было воплощение немощной старости. Он и сам был, казалось, удивлен впечатлением, которое на них произвел.
– Вы видите, что́ со мною, – воскликнул он, – это значит, что час настал. Меня призывают, и я должен повиноваться; у господина моего припасена для меня другая работа! Когда по небу пронесется метеор, когда комета огненною стезею своей устремится к солнцу, взгляните ввысь, и, может быть, вы тогда вспомните о духе, которому велено вести за собой блуждающее и пламенеющее во тьме светило.
Внезапно начавшееся воодушевление столь же внезапно сменилось у него подавленностью.
– Оставьте меня, – сказал он, – я должен побыть один последние несколько часов моей земной жизни, если им действительно суждено быть для меня последними. – Слова эти он произнес с каким-то внутренним содроганием, которое оба его собеседника ощутили. – В этой комнате я впервые увидел свет, – сказал он, – и здесь же мне, может быть, придется закрыть глаза. О, лучше бы… мне никогда не родиться!
– Уходите, оставьте меня одного. Какие бы звуки вы ни услыхали этой ночью, не вздумайте даже подходить близко к этой двери; это может стоить вам жизни. Помните, – сказал он, возвышая голос, который все еще звучал громко, – помните, что за непомерное любопытство вы можете поплатиться жизнью. Именно оно-то и заставило меня согласиться на ставку, которая была больше, чем жизнь, и – я проиграл. Уходите!