Напомним, что Дж. Свифт в своих «Путешествиях Гулливера» заставлял своего героя, попавшего в страну благородных лошадей, с теми же деловитостью и бесстрастием объяснять изумленным гуигнгнмам причины жестоких войн, возникающих между европейскими государями: «Различие мнений стоило многих миллионов жизней; например, является ли тело хлебом или хлеб – телом, является ли сок некоторых ягод кровью или вином; нужно ли считать свист грехом или добродетелью; что лучше: целовать кусок дерева или бросить его в огонь; какого цвета должна быть верхняя одежда: черного, белого, красного или серого; каковой она должна быть: короткая или длинная, широкая или узкая, грязная или чистая и т. д. и т. д. Я прибавил, – с притворным равнодушием сообщает тот же Гулливер, – что войны наши бывают наиболее ожесточенными, кровавыми и продолжительными именно в тех случаях, когда они обусловлены различием мнений, особенно если это различие касается вещей несущественных» (ч. IV, гл. V). С той же напускной наивностью Гулливер, прибывший в другую, столь же фантастическую страну Бробдингнег, излагает ее правителю историю собственного отечества за последнее столетие, и этот рассказ приводит правителя Бробдингнега к выводу, что история Англии «есть не что иное, как куча заговоров, смут, убийств, избиений, революций и высылок, являющихся худшим результатом жадности, партийности, лицемерия, вероломства, жестокости, бешенства, безумия, ненависти, зависти, сластолюбия, злобы и честолюбия» («Путешествия Гулливера», ч. II, гл. VI).
Метьюрин, всегда особо интересовавшийся религиозными распрями и разногласиями английских сектантов, не мог не знать знаменитого памфлета Свифта «Сказка бочки» («A Tale of a Tub», 1696) и заключающейся в ней остроиронической «философии одежды». Мы полагаем, что отзвуки этого памфлета Свифта отчетливо чувствуются на страницах той же XVII главы «Мельмота Скитальца», где герой повергает в печальное раздумье свою собеседницу, разъясняя ей, как христиане относятся к своим священным книгам. Они, по его словам, не решаются оспаривать, что те, кто верит в них, «должны жить в мире, добросердечии и гармонии», и «по поводу этих положений никаких разногласий у них нет и никогда не бывает. Они слишком очевидны, чтобы можно было их отрицать, и поэтому предметом спора люди эти делают различие в платье, которое носят, и, движимые любовью к Богу, готовы перерезать друг другу горло из-за весьма важного обстоятельства: белые у них или красные куртки или носят их священники ризы с шелковыми лентами, одеваются в белую холщовую одежду или в черное домашнее платье; должны ли они опускать своих детей в купель или брызгать на них несколько капелек этой воды; должны ли они, воздавая молитвы Тому, кого все они чтят, в память Его смерти становиться на колени или нет». Чтобы не оставить читателей в сомнении, о чем здесь идет речь, Метьюрин объяснил это в особом примечании от автора.
В начале XIX в. в Англии мало кто знал, что во время религиозных войн во Франции в последней четверти XVI в. между католиками и протестантами строго соблюдалось различие в цвете одежд – красной или белой, поэтому Метьюрин, хорошо разбиравшийся в этих вопросах, счел необходимым объяснить это своим читателям; другие намеки в словах Мельмота были более понятны, так как серьезные дебаты о том, как должны быть одеты церковнослужители во время богослужения, велись ими самими и прихожанами и не прекращались вплоть до середины XIX в.[232]
Таким образом, Мельмот не является «анти-Фаустом» и тем более не может быть противоположностью Фауста, созданного творческой мыслью Гёте, прежде всего потому, что, как мы уже отметили выше, самое знакомство Метьюрина с «Фаустом» Гёте могло состояться лишь в то время, когда роман о Мельмоте был уже написан в своей значительной части.
Мельмот по замыслу автора – сложный человеческий образ, жертва дьявольских сил, их вынужденное орудие, расплачивающийся за проявленные им в молодые годы попытки проникнуть в тайны мироздания и, вероятно, сожалеющий об этом. Трагедия его заключается в том, что он не может найти человека, который добровольно поменялся бы с ним своей участью, хотя бы ради облегчения жизненных тягот, среди которых влачится его существование. Однако нищета, голод, пытки инквизиции, сумасшедший дом и т. д., со всеми их ужасами, не в состоянии побороть нравственную силу людей, к которым является Мельмот в качестве искусителя в самые страшные и решительные моменты их жизни.
Основной смысл романа – этический, и он заключается в признании за человеком, кем бы он ни был, удивительной моральной стойкости и воли, противостоящих соблазнам сверхчеловеческой силы зла. Для современного нам читателя очевидной слабостью романа является, однако, в известной степени присущая ему отвлеченная религиозная идея – о превосходстве над земными радостями загробного райского блаженства; но для начала прошлого века, в период, когда в Англии наблюдалась очередная вспышка увлечения религиозно-мистическими чувствами, такая идея являлась традиционной, само собой разумеющейся. Кроме того, в «Мельмоте Скитальце» она ненавязчива и занимает второстепенное место. Зато правдивые и яркие картины всех несовершенств современного автору или прошлого мира находятся на первом плане и создают основной колорит книги. Определяющей тенденцией ее поэтики является реализм с примесью фантастики, в том сочетании, которое было присуще и весьма типично для повествовательной прозы романтической поры.
Полуфантастический образ Мельмота имеет свои особенности, отличающие его от всех прочих людей. Хотя, как отмечает сам автор, в нем «не было ничего особенного или примечательного», но все же в его облике чувствовалось что-то неуловимо чуждое, заставлявшее тех, кто видел его впервые, считать его иностранцем. Резкое отличие его от обычных людей составляли лишь его сверкающие глаза, горевшие нестерпимым блеском; казалось, что они мечут молнии и от них нет защиты; этот ужасный взгляд, как внушает нам автор, является главным признаком его таинственной связи с потусторонним дьявольским миром. Однако мотив устрашающего взора не изобретен Метьюрином; он довольно банален для характеристики злодеев и преступников и встречается особенно часто в готических романах: подобными сверкающими и всепроницающими взорами обладали Скедони в «Итальянце» Радклиф, Амброзио в «Монахе» Льюиса, Джинотти в романе «Сент-Ирвин, или Розенкрейцер», анонимно изданном П. Б. Шелли (в 1811 г.), калиф Ватек в одноименной «восточной повести» Бекфорда («…в гневе взор калифа становился столь ужасным, что его нельзя было выдержать; несчастный, на кого он его устремлял, падал иногда, пораженный насмерть», и т. д.). Тот же мотив встречался уже в ранних произведениях самого Метьюрина, например в «Бертраме». Сюда же относится сопровождающий преступления Мельмота сатанический смех[233].
Признаком связи преступлений Мельмота с извечным злом, с силами ада служит еще одна литературная подробность, появляющаяся в разных местах романа и представлявшая для автора, по-видимому, столь важное значение, что в первом издании он счел даже необходимым опубликовать относящуюся сюда нотную иллюстрацию.
В главе III первой книги повествуется о неожиданной встрече Стентона в лондонском театре с Мельмотом, которого он некогда встретил в Испании, неподалеку от Валенсии. Прежде чем Стентон пришел в себя от изумления, «послышались звуки музыки, тихой, торжественной и пленительно-нежной; они доносились откуда-то из-под земли и, распространяясь вокруг, постепенно нарастали, становились сладостней и, казалось, заполонили собою все здание». Когда Стентон спросил кого-то из присутствующих, откуда доносятся эти звуки, оказалось, что, кроме него, никто их не слышал. «Ему припомнился тогда рассказ о том, как в роковую ночь в Испании такие же сладостные и таинственные звуки послышались жениху и невесте и как молодая девушка погибла в ту же самую ночь». В дальнейшем развитии действия эта музыка, которая «словно создана для того, чтоб подготовить нас к переходу в иной мир», должна возвещать этими «небесными песнями» («airs from heaven» – «Гамлет» Шекспира) о присутствии дьявола во плоти, который насмехается над благочестивыми людьми, готовясь излить на них «дыхание ада». Упоминание об этой таинственной инфернальной музыке встречается в романе несколько раз, всегда накануне гибели одного из действующих лиц как предзнаменование, и всегда ее слышит только будущая жертва (см. гл. XXII, XXXI). Подчеркнем, однако, что эта музыка не зависит от Мельмота и звучит помимо его воли. В главе XXIV в мрачной сцене инсценированного венчания с Иммали-Исидорой Мельмот в тревоге «сдавленным и невнятным голосом» спрашивает ее, «не случалось ли ей когда-нибудь слышать музыку перед его появлением, не раздавались ли в это время в воздухе какие-то звуки?» – «Никогда», – был ответ. «Ты уверена?» – «Да, совершенно уверена». Очевидно, вопрос Мельмота вызван тревогой за ее участь: хотя он сам является орудием адских сил, но на этот раз в нем просыпаются простые человеческие чувства и опасения за свою возлюбленную. В главе XXXI последней книги, во «вставной повести», которую дону Франсиско де Альяге рассказывает под видом незнакомца сам Мельмот Скиталец («Повесть о двух влюбленных»), есть эпизод, который получает особый смысл, если принять во внимание, из чьих уст он исходит. Рассказывая о последнем свидании Элинор с Джоном Сенделом, Мельмот говорит: «Она опустилась на землю, и до слуха ее донеслись далекие звуки музыки, словно эхо повторявшие слова: „Нет! Нет! Нет! Никогда!.. Никогда!..“ („No-no-no – never-never more“). Бесхитростную мелодию эту с ее заунывными повторами наигрывал бродивший по лесу деревенский мальчик». Элинор эти печальные звуки «показались каким-то страшным предзнаменованием». К этому месту Метьюрин сделал примечание, в котором говорится: «Так как случай этот имел место в действительности, я привожу здесь нотную запись этой музыки, модуляции которой до крайности просты, а воздействие поразительно по глубине»