Мельмот Скиталец — страница 161 из 198

Первая половина рассказа Алонсо Монсады (гл. V–VI), как указал М. Прац, написана под сильным влиянием исповеди Марии Сюзанны Симонен, как ее вообразил себе Дидро в своей «Монахине». Метьюрин воспользовался не только основными очертаниями сюжета повести, но порою весьма близко следовал своему образцу, вплоть до того, что отдельные пассажи повести воспроизведены в романе почти дословно. Героиня Дидро очень подробно описывает гонения, которым она подвергалась в монастыре по повелению настоятельницы; воображению монахинь послушница Сюзанна представлялась чудовищем: «…они верили всему, что о ней рассказывали, и даже не смели проходить мимо двери ее кельи». «Они осеняли себя крестным знамением, встречаясь со мной, и убегали, крича: „Отойди от меня, Сатана! Господи, приди ко мне на помощь!“» «Моя келья больше не запиралась, и в нее входили ночью с оглушительным шумом, кричали, тащили мою постель, били окна, заставляя меня переживать всевозможные ужасы. Шум доносился до верхнего этажа, оглашал нижний. Не участвовавшие в заговоре говорили, что в моей комнате происходит что-то странное, что они слышат зловещие голоса, крики, лязг цепей и что я разговариваю с привидениями и с нечистой силой, что я, должно быть, продала душу дьяволу и что из моего коридора надо бежать без оглядки»[242].

В главе VI Алонсо упоминает, что сам «епископ решил самолично расследовать беспорядки в монастыре» и что «вовсе не настоятель пригласил епископа для этого расследования», а сам епископ «решил взять дело в свои руки». Очень вероятно, что весь этот эпизод внушен Метьюрину очень сходным рассказом в «Монахине» Дидро, где говорится: «Старшим викарием был г-н Эбер, пожилой человек с большим житейским опытом, резкий, но справедливый и просвещенный. Ему подробно описали монастырские неурядицы; верно то, что неурядицы были велики, но если я и была им причиной, то вполне безвинной ‹…› Обвинения были так сильны и многочисленны, что при всем своем здравом смысле г-н Эбер не мог не считаться с ними и не верить, что в них много правды. Дело показалось ему настолько важным, что он решил произвести расследование сам; он известил о предстоящем посещении монастыря и действительно прибыл» и т. д.

Даже внешний облик епископа, к которому приведен был Алонсо, имеет общие черты с викарием, описанным в повести Дидро. У Метьюрина читаем: «Лицо его производило такое же неизгладимое впечатление, как и все его существо ‹…› Это был человек высокого роста, убеленный сединами и имевший величественный вид ‹…› Это было мраморное изваяние епископата, высеченное рукою католицизма, – фигура великолепная и неподвижная» и т. д. Подобных аналогий в указанных произведениях Дидро и Метьюрина довольно много; мы не будем их перечислять; ограничимся лишь весьма правдоподобной догадкой, что одной фразой, вычитанной в тексте «Монахини», Метьюрин воспользовался для того, чтобы сильно и живописно изобразить пожар тюрьмы инквизиции, благодаря которому спасается Алонсо, приговоренный к сожжению. «Я хочу спросить Вас, сударь, – говорит героиня Дидро, – почему наряду со всеми зловещими мыслями, которые бродят в голове доведенной до отчаянья монахини, ей никогда не приходит мысль поджечь монастырь? ‹…› Совсем не слышно о сгоревших монастырях, а между тем при подобном событии двери отворяются и спасайся кто может» (во фр. оригинале: «Dans ses evénements les portes s’ouvrent, et sauve qui peut»). Сравним в «Рассказе испанца» слова о монахах, которые предаются мечтам, «что землетрясение превратит монастырские стены в груду обломков, что посреди сада обнаружится вулкан и начнет извергаться лава. ‹…› С тайной надеждой думают они о том, что может вспыхнуть пожар ‹…› двери отворятся настежь и „Sauve qui peut“ будет для них спасительным словом». Наличие в тексте «Мельмота» этой французской фразы-восклицания («Спасайся кто может!») прямо указывает на источник, бывший в руках у Метьюрина, хотя весь возникший из фразы эпизод очень усложнен и сильно распространен.

Конечно, близость «Рассказа испанца» к «Монахине» не следует понимать буквально или преувеличивать: заимствовав у Дидро общие контуры сюжета, Метьюрин был самостоятелен в его разработке, аналитическом развитии и украшении существенными подробностями. Не забудем прежде всего, что у Дидро идет речь о молодой монахине, а у Метьюрина – о монахе, что у Дидро описан французский монастырь, а у Метьюрина – испанский, монастырь «экс-иезуитов»[243]. Никогда не бывший в Испании, Метьюрин тем не менее дал очень правдивую и яркую картину испанской монастырской действительности, – да и не только монастырской, и он сделал это с помощью ряда книг, которые сам назвал в тексте; такими источниками был для него нередко цитируемый «Дон Кихот» Сервантеса и книги английских путешественников по Испании (например, Дж. Диллона, упоминаемого в гл. XXXIV). К ним следует прибавить и несколько других, хотя они и не названы. Такова, например, как мы предполагаем, большая и обстоятельно документированная на основании архивных материалов книга Хуана Антонио Льоренте «Критическая история испанской инквизиции», впервые вышедшая в Париже на французском языке в 1817 г. и тотчас же внесенная в Риме в индекс запрещенных книг. Отсюда Метьюрин мог взять ряд очень важных подробностей о ходе судебных процессов инквизиции, о постоянных формулах решений и приговоров святейших трибуналов, описания аутодафе, одежды приговоренных и т. д.

Однако и то, что в повествовании Алонсо подсказано было собственной фантазией Метьюрина, представляется не только правдоподобным, но и органически присущим автору. Таков, например, рассказ о «чуде» в монастырском саду с иссякшим фонтаном и засохшим деревом, – чуде, которое было сфабриковано монахом, немного знакомым с химией. Таков, наконец, потрясающий эпизод голодной смерти бегущих из монастыря любовников, замурованных живьем в склепе монастырского подземелья: очень возможно, что в этом эпизоде отражен рассказ об Уголино в «Аде» дантовской «Божественной комедии». Английские исследователи допускают также, что Метьюрин знал «Капричос» Гойи[244], и это вполне вероятно, если принять во внимание пристальный интерес Метьюрина к картинам художников испанской школы, упоминаемых в тексте «Мельмота Скитальца» (X. Риберы, Мурильо и др.).

В начале XIV главы третьей книги «Мельмота Скитальца» «Рассказ испанца» внезапно прерывается «Повестью об индийских островитянах»: рукопись этой повести Алонсо читает в тайном подземном жилище мадридского еврея Адонии, где он нашел надежное убежище от преследования инквизиции. Чтение этой рукописи заставляет Алонсо забыть на некоторое время превратности своей судьбы: «Взгляд мой невольно остановился на рукописи, которую мне предстояло переписывать, – замечает Алонсо, – начав читать ее, я уже больше не мог оторваться от удивительного рассказа, пока не дошел до конца». Вместе с ним и читатель «Мельмота Скитальца» попадает в иной мир, идиллический и умиротворенный: по манере изложения и по своему стилю эта новая «вставная повесть» являла резкий контраст с предшествующими главами романа. От устрашающих событий в глухом монастыре и застенках инквизиции мы переносимся в тропическую природу безлюдного острова Индийского океана, где одиноко выросла девушка Иммали, попавшая на этот остров ребенком, после гибели у его берегов европейского корабля со всеми людьми, ее сопровождавшими. Начало повести об Иммали походит на идиллическую «робинзонаду», проникнутую воздействием поэзии Вордсворта и других английских поэтов «озерной школы». Подобные идиллические «робинзонады», в стихах и в прозе, были очень популярны в предромантических и романтических литературах Европы[245], в том числе французской и английской, но сравнительно с ними в сюжет своей «Повести об индийских островитянах» Метьюрин внес очень существенное преобразование: действующими лицами являются здесь не дети, живущие на необитаемом острове среди экзотической природы, вдали от человеческого общества и цивилизации, а одинокая девушка, не имеющая никакого представления о мире, кроме того острова – маленького куска суши в океане, где она росла сама и где ее нашел в конце концов искуситель Мельмот.

Делая героиней этой повести европейскую девушку, одиноко возросшую, подобно экзотическому цветку, на далеком острове Индийского океана, Метьюрин продолжал галерею созданных им в более ранних произведениях пленительных женских образов: Иммали представляет собою дальнейшее развитие этого образа от Эрминии в «Семье Монторио» и Имогены в «Бертраме» до Евы в «За и против». Хотя Иммали в «Повести об индийских островитянах» и связана генетически со своими предшественницами в творчестве Метьюрина, но ее образ психологически усложнен, так как автор придумал для нее необычную, почти парадоксальную ситуацию и поручил ей пассивную роль. Начальные главы посвященной ей «Повести» почти не имеют действия и превращаются в длинный философский диалог, порою преобразуемый в монолог: дитя природы, ничего не знающее о добре и зле и никогда не покидавшее свой цветущий остров, Иммали слушает Мельмота, рассказывающего ей о мире и в качестве иллюстрации показывающего ей в подзорную трубу индийских фанатиков и изуверов.

Метьюрин в этой части своего романа поставил себе весьма трудные задачи: монолог Мельмота, прерываемый репликами недоумевающей Иммали, мог показаться читателям вялым и бесцветным; необходимо было также сделать ее понятливой ученицей, быстро усваивающей его критические суждения о современной цивилизации и соглашающейся с ним, для чего потребовалось много страниц. Необходимо было изобразить возникающее у Иммали чувство любви к Мельмоту и, что было еще труднее, описать, как в сердце Мельмота помимо его воли возникает своего рода увлеченность этой странной девушкой, превращающейся в женщину. Весь эпизод любви «демона» к «девушке-христианке» изложен Метьюрином весьма поэтически; отдельные страницы повести об островитянах представляют собою настоящие стихотворения в прозе, какова, например, та простодушная песня об отчаянии и любви, которую поет Иммали перед надвигающейся бурей при шуме океана и зловещем завывании ветра (кн. III, гл. XVIII)