довелось от него услышать. Я не опустил ни одного оскорбительного слова, которое тот произнес в адрес Святой палаты, ни его язвительных и циничных насмешек, ни его явного безбожия, ни нечестивости всех его речей – я пересказывал им все до мельчайших подробностей. Я надеялся заслужить доверие инквизиторов тем, что возводил обвинения на их врага и врага рода человеческого. О! Нет возможности даже рассказать, ценою каких мучений нам достается жизнь между двумя заклятыми врагами, когда мы стараемся снискать дружбу одного из них! Я предостаточно всего выстрадал от Инквизиции, и, однако, в эту минуту я уже готов был вымаливать себе место самого последнего стражника в ее тюрьме, я бы, вероятно, согласился даже взяться за постыдное ремесло палача, я бы, кажется, перенес любые муки, на которые меня могла обречь Инквизиция, лишь бы избавиться от ужаса быть в ее глазах союзником врага человеческих душ. К великому моему смятению, я заметил, что все слова, которые безудержным потоком вырывались из моих уст, вся та искренность, на которую меня подвинуло отчаяние, мое желание отстоять себя в борьбе со зловещим и не знающим жалости врагом, – все это было оставлено без внимания.
Судьи, надо сказать, были поражены проникновенностью, с которой я говорил. На какое-то мгновение они даже как будто поверили словам моим, исторгнутым ужасом; однако минуту спустя я уже мог убедиться, что для них страшен я сам, а отнюдь не обстоятельства, о которых я только что рассказал. Казалось, что между ними и мной стоит какая-то слюда подозрительности и тайны, искажающая мои черты. Они упорно требовали, чтобы я припоминал все новые подробности, еще какие-то обстоятельства, причем вовсе не для того, чтобы что-то узнать обо мне, а лишь для того, чтобы подтвердить уже сложившееся у них представление. Чем больше усилий они затрачивали на свои замысловатые вопросы, тем меньше я понимал, чего они от меня хотят. Я поведал им все, что знал; я действительно хотел сказать все, но при всем желании не мог сообщить им больше того, что самому мне было известно; и тревога моя, вызванная тем, что я не могу удовлетворить требования судей, только возрастала, оттого что я был не в силах понять, чего же они от меня хотят. Перед тем как отправить меня назад в келью, они очень строго предупредили меня, что, если я не выслежу, не запомню и не донесу каждого слова, произнесенного этим необычным существом, которое, как они в этом признавались сами своим недоуменным молчанием, беспрепятственно проникало в обитель и так, что никто не мог за ним уследить, меня ждет самое суровое наказание. Я все это им обещал – все, что только они могли от меня потребовать, больше того, в качестве последнего доказательства истинности своих слов я стал умолять, чтобы кому-нибудь из монахов было позволено провести ночь со мной в келье или же, если правила Инквизиции никак этого не допустят, чтобы неподалеку от моей двери на ночь в коридоре оставили надзирателя, которому я бы мог каким-нибудь условным знаком сообщить, если это неведомое существо появится у меня: вторжение его тогда будет обнаружено и нечестивец наказан. Уже тем, что мне позволили изложить мою просьбу, мне было оказано снисхождение, что отнюдь не в обычаях Инквизиции, ибо она, как правило, разрешает узнику только отвечать на вопросы и говорить лишь тогда, когда его о чем-нибудь спрашивают. Выслушав мое предложение, они какое-то время совещались между собой, но, к ужасу моему, я узнал, что ни один из служителей тюрьмы, даже если Инквизиция ему это прикажет, не согласится провести ночь у двери моей кельи.
Не могу даже передать вам, как мучительно было мое состояние, когда я вернулся к себе. Чем больше я старался оправдаться, тем больше все запутывалось. И я решил, что добиться этого и внести в мою душу мир я могу только одним – неукоснительным исполнением всего, что предпишет мне Инквизиция. Всю ночь я не давал себе спать, но на этот раз он не появился. Под утро я наконец уснул. О, что это был за сон! Меня преследовали бесы, злые духи, что водятся в этих стенах. Я убежден, что ни одной из жертв аутодафе10 во время ужасного шествия к пламени – временному и вечному – никогда не приходилось переносить таких страданий, какие мне выдалось испытать в этом сне. Мне снилось, что суд окончился, колокол прозвонил и мы вышли из тюрьмы Инквизиции; преступление мое было уже доказано, и мне вынесли приговор как отступившему от святой веры монаху и как поддавшемуся дьявольскому наущению еретику. Процессия двинулась: впереди шли доминиканцы, следом за ними – кающиеся грешники, босые, с обнаженными руками, и каждый держал зажженную восковую свечу. На иных было надето санбенито11, на других – нет, все были бледные, запыхавшиеся, изможденные; лица их были такого же глинистого цвета, как и их обнаженные руки и ноги. За ними шли те, у кого на черных одеяниях было изображено fuego revolto[59]. А за теми я увидел себя самого, а видеть так себя, призраком, в то время как ты еще жив, – это сущее проклятие, едва ли не то же, что видеть совершенные тобою преступления, когда горишь на вечном огне. Да, я видел себя в одежде, на которой было изображено пламя, поднимающееся кверху, меж тем как бесы, изображенные на моей одежде, пересмеивались с теми, которые толпились у меня в ногах и носились вокруг моей головы. Стоя справа и слева от меня, иезуиты заставляли меня вникать в различие между этими намалеванными огнями и тем пламенем, которое должно было охватить навеки мою извивающуюся в муках душу. В ушах у меня звонили все колокола Мадрида. Света не было, были сумерки, те, что всегда окружают нас в снах (солнечный свет никогда никому еще не снился); тускло горели и дымились факелы, чье пламя скоро должно было мне выжечь глаза. Я увидел перед собою помост. Меня приковали цепями к столбу – под звон колоколов, проповеди иезуитов и крики толпы. Напротив раскинулся великолепный амфитеатр: король и королева Испании, и вся высшая знать, и священнослужители пришли посмотреть, как нас будут сжигать на костре.
Мысли наши во сне путаются; мне довелось как-то слышать историю одного аутодафе: юная девушка-еврейка, которой не было еще и шестнадцати лет, пала ниц перед королевой и воскликнула: «Спасите меня, спасите меня, не велите меня сжигать, единственное мое преступление в том, что я исповедую веру моих предков». Рассказывают, что королева (если не ошибаюсь, то была Елизавета Французская12, жена Филиппа) заплакала, однако процессия двинулась дальше. Нечто подобное произошло и в моем сне. Я увидел, как молившего о пощаде оттолкнули; еще несколько мгновений – и оказалось, что проситель этот не кто иной, как мой брат Хуан; он прильнул ко мне и отчаянно вскричал: «Спаси меня, спаси меня!» Тут я снова увидел себя прикованным к столбу: факелы были зажжены, вокруг звонили колокола, пелись литании13. Ступни мои пылали и превращались в уголь, мышцы мои потрескивали, кости и кровь шипели на огне, тело сморщилось, как кусок покоробившейся свиной кожи, ноги свисали над охватившим их огнем, как недвижные сухие жерди; языки пламени поднимались все выше, оно охватило мне волосы; я был окружен венцом из огня: голова моя превратилась в шар из расплавленного металла, глаза пламенели и плавились в своих орбитах. Я открыл рот и наглотался огня, я закрыл его – пламя бушевало внутри меня, а колокола все еще звонили, толпа кричала, а король и королева, и знать, и священники – все смотрели на нас, а мы всё горели! Мне снилось, что тело мое и душа обратились в пепел.
Я проснулся – так я никогда не кричал и не слышал, чтобы кричал кто-нибудь другой; но должно быть, именно так душераздирающе вопят несчастные, когда языки пламени начинают лизать их стремительно и жестоко: «Misericordia por amor di Dios!»[60]
От этого крика я и проснулся: я был в тюрьме, и рядом со мною стоял искуситель. Повинуясь побуждению, противиться которому было свыше моих сил, побуждению, вызванному всеми ужасами только что виденного сна, я упал к его ногам и стал умолять его «спасти меня».
Я не знаю, сэр, – да и вообще человеческий разум не властен это решить – могло ли это загадочное существо влиять на мои сны и диктовать искушавшему меня злому духу те страшные видения, которые заставили меня броситься к его ногам и искать в нем надежду на спасение. Как бы то ни было, оно, разумеется, воспользовалось моими предсмертными муками, действительными или воображаемыми, и, убедив меня в том, что в его власти устроить мне побег из тюрьмы Инквизиции, предложило мне сделать это на тех не подлежащих огласке условиях, о которых мне запрещено было где бы то ни было говорить, кроме как на исповеди.
Тут Мельмот невольно вспомнил о не подлежащих огласке условиях, которые были предложены Стентону в доме умалишенных, – он вздрогнул и не сказал ни слова. Испанец продолжал.
– На следующем моем допросе судьи были суровее и настойчивее, нежели раньше, да и мне самому хотелось, чтобы меня не столько спрашивали, сколько выслушали то, что я хотел рассказать; поэтому, несмотря на всю настороженность их и неукоснительное соблюдение сопутствующих допросу формальностей, мы тем не менее вскоре пришли к какому-то взаимному пониманию. Я поставил перед собой определенную цель, они же ничего не теряли от того, что я ее добивался. Я без колебаний признался им, что меня еще раз посетило таинственное существо, которое имеет возможность когда угодно беспрепятственно проникать во все тайники Инквизиции (судьи содрогнулись, когда я произнес эти слова), что я очень хочу рассказать им обо всем, что обнаружилось во время нашего последнего разговора, но что я сначала должен исповедоваться священнику и получить от него отпущение грехов. Хоть это и в корне противоречило правилам Инквизиции – поскольку случай был совершенно исключительный, – просьбу мою удовлетворили. В одном из помещений был опущен черный занавес; я стал на колени перед священником и поведал ему ту страшную тайну, которую по правилам Католической церкви тот не может никому открывать, кроме самого папы. Не понимаю, как инквизиторам удалось обойти это правило, но они вызвали меня потом и заставили все повторить. И я повторил все слово в слово, за исключением только тех слов, которые данная мною клятва и сознание того, что это тайна исповеди, а она священна, помешали мне открыть. Я был уверен, что искренность моего признания сделает чудеса; так оно действительно и случилось, только то были отнюдь не те чудеса, которых я ожидал. Они стали требовать, чтобы я открыл им самую сокровенную тайну; я сказал, что она – в сердце священника, перед которым я исповедался. Они стали перешептываться между собой, и я понял, что речь шла о пытке, которую надлежит ко мне применить.