– Привет, сестренка, – произнес Бобби.
– Что происходит? – спросила я.
Брат, указывая наверх, поднял руку со стаканом.
– Пойди посмотри сама.
Паули с трудом перевел на меня взгляд.
– Слушай, Ханна Соло[8], подозреваю, что это все-таки моя вина. Ты ни о чем не беспокойся, я ей потом расскажу.
Я понятия не имела, о чем он говорит. Затем услышала, как сверху меня зовет мать, сначала громко, затем плачущим голосом:
– Ха-а-анна!
Мне захотелось бежать из дома, вскочить на велосипед и оказаться как можно дальше от этого места.
– Иду, мама! – крикнула я и, не прибавив шагу, двинулась наверх.
Когда я родилась (словно внезапно грянула сирена) и, ясноглазая и орущая, явилась в мир, братьям было десять и двенадцать лет. К этому времени мать уже много лет восседала на семейном троне и наслаждалась доходами цементной компании Дженсенов (одежду заказывала прямо из «Ангелы Чарли», собирала антиквариат), нанимала и увольняла домработниц и садовников, обожала сыновей.
Мать успешно создала для себя мир, в котором хотела жить, – большой дом, обслуга, мужественный защитник-супруг. Она считала, что все это достигнуто благодаря ее женским хитростям и теперь можно расслабиться и наслаждаться тихими днями. Но, к несчастью, ее праздность стала примером для подражания сыновьям – моим любимым братикам. Они мне казались такими же безобидными, как пара игрушечных мишек, – с бестолковыми улыбками и круглыми животиками, которые они набивали всем, что им было по вкусу.
Старший, Бобби, пил сколько я себя помню. Не то чтобы допивался до чертиков или входил в запой, скорее напоминал ребенка, обнаружившего нескончаемые запасы конфет и постоянно находившегося на грани сахарной комы. Паули был моложе на два года и слыл известным пижоном – его обожали в школе, а больше на вечеринках, где он пользовался успехом у девушек, ненавидевших солнечный свет и любивших слушать заумные английские группы. Но мне казалось, что глубоко внутри у каждого из братьев живет небольшая частица отца, слабый голос старается быть услышанным и побудить делать что-нибудь значимое в жизни.
Беда Бобби и Паули заключалась в том, что они нашли пульт дистанционного управления, способный приглушить шум жизни. Он был в полном их распоряжении и очень эффективен, и чем чаще братья давили на кнопку, тем надежнее регулятор уменьшал громкость голоса, требовавшего что-то сделать или, наоборот, чего-то не делать, что, в сущности, одно и то же.
У обоих братьев были чрезвычайно грустные глаза, которые наполнялись добротой, когда они смотрели на меня, даже если они меня при этом задирали, что им очень нравилось, но делали это любя, и я отвечала им любовью. По правде говоря, походить на них я отнюдь не хотела – ни на них, ни на мать. Только не сочтите это за бунт. Просто я так устроена: я папина дочь, дочь отца-феминиста, мечтавшего, чтобы я стала инженером, астронавтом и даже президентом США. Мой отец был героем, безропотно трудившимся на поприще монохромного порошка, его цементный завод представлял собой безвоздушный лунный пейзаж. Даже когда отец не работал, то все равно чем-нибудь занимался: помогал починить церковную кровлю, красил с приятелем забор, покупал продукты для престарелых прихожан, а я была его добровольной помощницей всякий раз, когда мне это позволялось.
Если случалось, что я резко реагировала на мать, то не потому, что не хотела ей подчиняться – просто пыталась оставить за собой право быть собой (или папиной). Но только не ее и не братьев.
И если недостаточно любила мать, то теперь жалею об этом. Будь у нас возможность, мы бы стали матерью и дочерью, дружески обнимающимися на День благодарения и кладущими под елку на Рождество подарки со смыслом. Однако мои попытки углубиться в себя мать воспринимала как критику в свой адрес и несогласие с ее инертным образом жизни. Ничего подобного я не имела в виду, но что хорошего в том, что сыновья ей во всем подражали? Если я и огрызалась, то не надо забывать, что находилась в трудном переходном возрасте от девочки к женщине. А после стрельбы, когда наши отношения были самыми плохими, стала одноглазым подростком с бушующими гормонами. Что с этим поделаешь?
– Ханна, где ты? Почему не идешь? – кричала сверху мать.
Она любила звать меня с другого конца дома – чаще из своей спальни – и ждала, что я сломя голову побегу к ней. Когда я являлась, объявляла, как она утомилась (ее обычное состояние), и требовала что-нибудь ей подать: чашку кофе, журнал «Домашний очаг» или вазочку с изысканной ореховой смесью.
– Иду, мама, – устало повторила я.
Наверху меня встретил знакомый запах смерти – неистребимый под крышей, постоянно требовавшей ремонта, с ее многочисленными печными трубами и сложной формы чердаком (даже у трудолюбивого отца не хватало рук на ее починку). Белки, бурундуки и летучие мыши находили лазейки внутрь, забивались в недоступные места и там со временем теряли волю к жизни.
(Ха-а-анна! Уолт, где девчонка?)
Я понимала, что испытывали зверьки. На верхней площадке лестницы на крюке висел мешочек с лавандой. Я прижала его к лицу и, прежде чем повернуть направо, в спальню родителей, глубоко вдохнула. Первое, что я увидела за дверью, был сидевший на кровати и подзывающий меня отец. Мать лежала поверх одеял, ее закутанная в толстый защитный кожух нога была подвешена на нескольких опорах. Картина мне сразу напомнила «Принцессу на горошине».
– Видишь, дорогая, я сломала ногу, – объявила мать безмятежным тоном. Затем жалобно скривилась, но я не сомневалась, что на самом деле ей хотелось запеть:
Я сломала ногу.
Я сломала ногу.
Все должны делать, что я говорю.
Все должны бежать по первому зову.
Шесть недель, как минимум,
А может быть, восемь,
Если повезет,
Я буду лежать в постели.
Мать похлопала по кровати рядом с собой, я села, и отец положил мне ладони на плечи.
– Ханна, в этом нет твоей вины, – произнесла мать.
Я недоумевающее уставилась на нее и ощутила нежное пожатие отца.
– Все твой чайный столик. Ты оставила его в комнате для отдыха. Я споткнулась и упала. Только не вини себя, милая.
Я вспомнила, что сказал Паули по поводу какой-то его вины, и сразу сообразила: столик оставила там не я. Пусть я еще не сформировалась в зрелую женщину, но давно уже не забавлялась игрушечными чаепитиями. Зато им часто пользовался Паули: столик имел удобную раскладывающуюся поверхность и ножки той же высоты, как у подносов для завтрака в постели.
– Придется помогать маме дома немного больше, чем обычно, – сказал отец.
И мне сразу пришла в голову мысль: не всем, только нам с тобой.
Мать взглянула так, словно ей стало больно за меня.
– Ты себя не терзай, Ханна.
Я ответила, несколько раз моргнув, и твердо пообещала:
– Не буду.
Мать выглядела расстроенной.
– Но ты действительно оставила этот столик прямо у меня на пути, где я могла о него споткнуться.
Что на это было ответить? Не сдавать же на заклание брата. Да и смысла в этом не было: пороки братьев не замечались в нашем доме, словно мать находилась под гипнозом и не видела того, что было прямо перед глазами: заплетающийся язык Бобби, запах травки из комнаты Паули, если он забывал выдыхать в окно.
– Прости, мама, – промолвила я.
Отец снова стиснул мне плечи.
– Ты не виновата Ханни-пчелка, только давай в будущем будем внимательнее. А пока маме потребуется больше помощи. Сделаешь для меня?
– Да, папа. – Обернувшись, я перехватила его взгляд, глаза лучились гордостью – так отец смотрел на меня каждый день.
– Славная девочка Ханни-пчелка. Поможешь приготовить сегодня обед?
– Конечно. Только я обещала заглянуть к Джен. Всего на час. Можно я тебе помогу, когда вернусь?
Перестав улыбаться, отец поморщился, и я услышала, как мать сказала:
– О, это совершенно невозможно.
Я повернулась к ней и увидела, что она буквально задохнулась от возмущения. Как мне пришло подобное в голову, когда она лежит со сломанной ногой?
– И не только сегодня, – продолжила мать. – Я в гипсе, и каждый день ты должна идти из школы прямо домой. Пока не поправлюсь, никаких Джен Снелл.
– Нет! – закричала я. – Сегодня ты должна меня отпустить. Я договорилась.
– Исключено, Ханна.
– Ну, пожалуйста!
– Все! – отрезала мать. – Ты с этой скучной девчонкой каждый день сидишь в автобусе, на уроках. О чем еще трепаться? Я тебя не отпускаю.
– Кэти может помочь (Кэти была нашей последней на тот момент домработницей).
– Кэти заканчивает работу в три часа, и у нее есть своя семья, о которой ей нужно заботиться.
– Это нечестно! – возмутилась я, повышая голос. – Ты сажаешь меня на цепь, хотя я ничего плохого не сделала.
– Ничего плохого не сделала? – повторила мать и скользнула многозначительным взглядом по своей ноге. – Не смеши меня, Ханна! И не веди себя так, будто тебя наказывают.
– Но именно это и происходит. – Я была готова расплакаться. – Меня наказывают.
Мать не выдержала и закричала – звук был похож на резкий скрежет и вылетал откуда-то из глубины горла.
– Если помощь по дому называется наказанием, то я каждый Божий день терплю наказание!
Другого выхода моей злости не нашлось, и я заорала на нее:
– Чтоб ты сломала свою шею!
Потрясенное молчание и мгновение такой тишины, словно в комнате остановились все часы. А затем мать подалась вперед и сильно ударила меня по лицу. В каком-то смысле пощечина принесла облегчение, потому что я смогла разреветься, и то, что накопилось внутри, нашло выход в яростно покатившихся по щекам слезах. Все во мне сжалось от боли несправедливости.
Я вскочила с кровати и, бросившись к двери, услышала, как отец крикнул мне вслед:
– Ханна, сейчас же вернись и извинись!
– Пусть убирается, неблагодарная дрянь! – завопила мать.