Францишек, ничего не отвечая, ушел за занавеску снять ватник — в комнате было жарко. И он и Эльжбета некоторое время молчали. Оба думали об этих кораллах. Эльжбета носила их так давно, что не помнила уже, откуда они взялись. Зато Францишек каждое утро, видя, как жена завязывает на затылке под волосами тесемки своего ожерелья, вспоминал тот день, когда приехал к ним Гиляровский пан и привез ей эти кораллы. Он тогда воротился из какой-то дальней поездки, не был у них несколько месяцев, а они за это время похоронили маленького Стася, который родился у них до Иоаси.
Францишек вернулся в комнату. Эльжбета все еще стояла на том же месте и сжимала рукой серебряный крестик, словно повторяя мысленно свои слова: «А чего я стою без этих кораллов?» Марысь сидел на своей скамеечке у печки и смотрел на вошедшего деда. Взглянул на него и Яро, но так дерзко и презрительно, что старик смутился. Как будто не замечая устремленных на него трех пар глаз, он сел у стола — как можно дальше от Ярогнева.
Тот захлопнул книжку и вызывающе уставился на деда. Но дед не вымолвил ни слова.
Ярогнев скривил в усмешке тонкие губы, отвел глаза и сказал:
— А учительницы в нашей школе страх как боятся.
Старый Дурчок покосился на него, но промолчал. Тут, однако, встрепенулась Эльжбета:
— А чего им бояться?
Ярогнев нетерпеливо заерзал на лавке.
— Как это — чего? Немцев боятся. Немцев все боятся.
Он сказал это подчеркнуто и снова с вызовом посмотрел на деда. Его манера гордо откидывать голову и складывать вместе ладони опять напомнила старику кого-то, кого он видел часто в былые времена… И Францишек задумался о том далеком прошлом, он в эту минуту жил им и не обратил внимания на слова Ярогнева. Ему и в голову не приходило, что он должен кого-то бояться.
Эльжбета задвигалась наконец, подошла к плите, сняла кружок, поставила кастрюлю на огонь.
— У кого совесть чиста, тот никого не боится, — сказала она.
Это прозвучало как-то неуверенно.
Ярогнев громко рассмеялся, поставил книгу на полку и, надевая полушубок, сказал:
— Пойду на деревню.
— Погоди, сейчас обедать будем, — остановила его Эльжбета.
— Подумаешь, обед! Картошка да картошка. А там мне дадут какао. — И он выбежал, хлопнув дверью.
— Оставь его, — сказал Дурчок. — Пропащий он.
Зима стояла снежная и очень холодная. Как-то в феврале детям было сказано, чтобы не приходили больше в школу. Сначала все думали, что это из-за морозов, затем выяснилось, что учительниц арестовали и увезли куда-то. Никто еще не понимал, что это значит, но как бы то ни было, а школу в Вильковые закрыли. Из окрестных местечек немцы увезли куда-то и ксендзов. Ксендза Рыбу пока не тронули — по слухам, за него хлопотал войт. Немцы закрыли все костелы, так что в единственный уцелевший костел в Вильковые люди отовсюду приходили толпами. Ксендз Рыба тщетно уговаривал их не делать этого. Немцы не потерпят таких больших сборищ, закроют и наш костел, говорил он, но его не слушались.
Перед самой оттепелью, в марте, недели за две до пасхи, старики Дурчоки вспомнили, что Марысь еще до сих пор не крещен. Где-то там под Лиллем, где он родился, его записали в книгу, но в костеле не окрестили: Иоася была уже тогда тяжело больна, не позаботилась об этом, и малыш остался нехристем.
— А теперь костелы закрывают, ксендзов арестовывают. Если сейчас его не окрестим, так уж никогда не удастся, — сказал старый Дурчок. — Сбегай-ка, Эльжуня, к его преподобию.
Ксендз согласился прийти тайно в ближайшую субботу вечером. Марыся в этот вечер нарядили в белую рубашечку и черные бархатные штанишки, а сверху надели белый фартучек. Приготовили все для обряда крещения. В крестные отцы позвали лесника Гжесяка, а в крестные матери — одну женщину из Гилярова, старую знакомую Эльжбеты. Нашлось даже немного водки, а лесник, тайно откармливавший свиней на убой, принес колбасу. Словом, крестины собирались отпраздновать как следует.
Снег лежал глубоким пластом, особенно в лесу, и протоптанная из Вильковыи тропа синела, как глубокий ров. Марысю сказали, что ксендз польет его водой и положит ему в рот соли.
— А когда меня боженька посолит, я уже буду ангелом? — спрашивал он у бабушки.
— Нет, нет, ангелом не будешь, а будешь хорошим мальчиком, — сказал дед и погладил Марыся по мягким кудрявым волосам, которые словно венцом окружали его головку.
— Ишь какие волосики у тебя мягкие, — значит, вырастешь парнем незлым.
В сумерки пришел ксендз. Марыся поставили на стул, а старики стояли поодаль, серьезные, задумчивые, и смотрели на мальчика. Не так рисовали они себе прежде крестины внука — да что поделаешь, война! И то сказать, вот дочку и сына не война сгубила, тогда еще мир был повсюду, а все-таки оба умерли. Значит, не такие уж добрые были времена и тогда!
Марысь для храбрости широко открывал глаза, держал за руку крестную мать, но все-таки здорово струхнул и в конце концов не выдержал, заревел.
Ярогнев куда-то скрылся, как только начался обряд, но, когда все было кончено, появился в комнате. Не принимая никакого участия в семейном торжестве, он стоял у окна и тихо насвистывал песню, которую выучил на собраниях гитлерюгенда. Он уже записался в эту организацию и щеголял в коричневой рубашке и коротких черных штанах. Когда он в первый раз, несмотря на мороз, надел эти штаны, оставлявшие колени голыми, Эльжбете тут только бросилось в глаза, как он вытянулся за последние полгода.
После обряда, когда сели за стол и ксендз Рыба осушил первую рюмку водки, в комнату, запыхавшись, влетела Болька, молоденькая воспитанница Гжесяка, сирота. Она рассказала, что в плебанию за ксендзом приехали «черные», хотят его увезти. Все вскочили, оторопев, не зная, что делать. Ксендз заметался по комнате, хватая то крест, то лежавший на комоде стихарь, а старый мельник поспешил заслонить окна листами черной бумаги, чтобы снаружи не видно было света и никто не подглядел, что делается в доме. Эльжбета заломила руки.
— Господи, и чего они хотят от его преподобия! — воскликнула она.
— Правда, правда, — подхватил Гжесяк и на всякий случай опрокинул в себя большую стопку водки, стоявшую перед его тарелкой.
Не растерялся только Францишек. Он тотчас сунулся в один угол, в другой, вытащил откуда-то старый бараний тулуп, помог ксендзу надеть его и сказал:
— Я знаю одно такое место, где вас не найдут.
Говоря это, он покосился на Ярогнева, который по-прежнему стоял и насвистывал, словно не понимая причины поднявшегося вокруг переполоха.
Ксендза быстро увели куда-то в голубой морозный сумрак, и в доме осталась только Эльжбета с мальчиками. Марысь усиленно размышлял. Наконец он спросил:
— Бабуся, а бабуся! Это черти пришли за ксендзом?
Ярогнев дерзко расхохотался.
— В самом деле, только этого не хватало!
Он выбежал во двор, но уже не видно было, куда пошли его дед, Гжесяк, ксендз Рыба и кума из Гилярова. Он спросил об этом Тереся. Тересь тоже не знал.
Жестокая зима упорно держалась. Ксендза так и не разыскали, он нашел себе где-то надежное убежище. Но костел закрыли, вывезя из него решительно все, а позднее устроили в нем склад. Похожих на Марыся толстощеких ангелочков сняли с алтаря и убрали куда-то, алтарь сломали, хоругви сожгли.
А когда сжигали хоругви, произошло вот что.
Однажды в воскресенье Ярогнев встал раньше обычного. Он спал в той же комнате, где старики, и они видели, как он начищал башмаки, утюжил свой галстук и коричневую рубашку. Наконец оделся и полез за полушубком. Эльжбета, сидевшая на табуретке посреди комнаты, увидев это, так и ахнула. Но она знала, что Ярогнев ее ни за что не послушается, и только крикнула мужу, еще лежавшему в постели:
— Франек, а Франек! Он уже опять куда-то бежать собрался.
— Куда? — сердито рявкнул старик.
— Куда тебя несет? Сиди дома, — сказала и Эльжбета, ободренная поддержкой мужа.
— Не пустите? — Ярогнев остановился у двери, широко расставив ноги с голыми коленками, в такой угрожающей позе, как будто хотел кинуться на стариков.
— Погоди, — сказала ему бабка, — пойдешь с нами в Гилярово. Там ксендз Рыба потихоньку отслужит нам обедню…
Ярогнев фыркнул:
— Подумаешь, ксендз Рыба! Хорошо, что я теперь знаю, где он прячется. Недолго ему в Гилярове отсиживаться.
— Бога ты не боишься! — со вздохом сказала Эльжбета.
— Куда идешь?
— Куда надо, туда иду. Уж там я доставлю ксендзу удовольствие… — Ярогнев снова рассмеялся.
— Никуда ты не пойдешь, слышишь? — крикнула Эльжбета и загородила собой дверь.
— Пусти его, — буркнул Францишек с кровати. — Пусть идет, куда хочет, чертово семя!
Ярогнев не ждал позволения: он оттолкнул бабку, схватил полушубок и, не надевая его, выскочил из комнаты. Марысь, сидевший на своем обычном месте у печки, наблюдал всю эту сцену, широко открыв глаза.
— Куда он пошел? — спросил он, но не получил ответа.
Эльжбета остановилась у кровати и, подперев голову рукой, молча смотрела на мужа. Францишек отвернулся к окну.
— Что с ним будет? — промолвила наконец старуха.
— Ему-то хорошо будет. Немцем станет, — отозвался Францишек и начал одеваться.
Марысь вдруг оживился.
— Я тоже пойду с Яреком, — сказал он. — Там зажгут такой большой, большой огонь. Ярек мне рассказывал…
— Какой огонь? — испугалась Эльжбета.
— А вот такой! — И Марысь, пытаясь изобразить нечто огромное, вскочил с табуретки, поднял обе ручки вверх и оттопырил губы. — Вот такой!
— Иди поскорее в деревню, — сказала Эльжбета мужу. — Ступай, старый, погляди, что они там затевают!
Францишек молча одевался.
Утро было морозное. Мельница не работала. С ее колеса и крыши, с почерневших шлюзов целыми гроздьями свисали длинные прозрачные ледяные сосульки. Деревья оделись белым инеем, на двух тополях-великанах, стоявших, как грозные призраки, каждая ветка была густо облеплена ледяными иголочками. Небо, хоть и безоблачное, было не голубого, а какого-то неопределенного цвета. Снегу навалило, как ни в одну из прежних зим, и в лесу над Лютыней иные тонкие сосенки под тяжестью своего снежного наряда совсем свалились, другие согнулись дугой и стояли, погрузив ветви, словно руки, в белую плотную массу. Необыкновенная была зима!