Мелодия — страница 21 из 39

Но что он может сказать им сейчас? Что его побили и ограбили нищие точно так, как предупреждал его племянник в «Личностях»? Или что он опасается, не заразился ли он бешенством? В конечном счете у него были симптомы, и они только ухудшаются. Он за неделю постарел на десяток лет. У него тело горит. Они его поймут. Должны понять. Или лучше оставить эти подробности при себе, а сказать, что он был слишком расстроен тем, что этот клоун Субрике написал в своей статье? Выставил его дураком. Как он теперь может выступать перед публикой, которая прочла этот выпуск журнала? Слово «неандерталец» будет у всех на языке. Или лучше ему сказать, что повреждения на его верхней губе, запястье и руке не позволяют ему толком ни играть, ни петь (что отчасти правда)? Они наверняка прочли известие о происшествии с ним в «Хрониках» и видели его фотографию, даже если еще не купили «Личности», а потому должны знать, что он получил повреждения. Или ему возложить вину на Джозефа? И Терину? Они – а также городские богачи, предприниматели и агенты по торговле недвижимостью среди публики – уничтожают его своими грандиозными и эгоистичными планами. Он не хочет петь для них. Для него это вопрос принципа не выступить на концерте. Его отсутствие на сцене следует истолковать, сказал бы он, протестом против «Рощи».

Во всех этих его извинениях содержалось, конечно, зерно правды, потому что Бузи был человеком честным. Но, несмотря на истекающее время – гости и поклонники к этому времени уже должны надевать пальто и туфли, – он не мог заставить себя снять трубку телефона. Певец знал, что ни одно из его объяснений недостаточно, чтобы оправдать то, чего он прежде никогда не делал: не проявил должного уважения к зрителям, заранее приобретшим билеты, не появился в назначенное время на сцене. Он выступал на уличной сцене, выступал во время грозы, с трещиной голени, больной малярией, с головной болью, с диареей, в тот день, когда у его матери случился удар, в день, когда он врезался в телегу, которую тащила лошадь (лошадь пришлось усыпить, но Бузи пел), даже на следующий вечер после смерти Алисии, потому, что за несколько месяцев до этого он дал слово и потому, что всегда оставался профессионалом. Он, несмотря ни на что, приходил заранее и держался до конца. Он выступал во время наводнений и беспорядков на улицах у концертных залов, выступал, когда вырубалось электричество. (Петь в темноте без усилителя было нелегко, но в то же время доставляло ему радость.) Он не прекращал выступления даже когда чувствовал, что публика настроена враждебно, что ей скучно, когда в зале постоянно кашляли. Он выступал даже в тех случаях – в Белладжио, – когда ему перед началом концерта сообщали, что организаторы обанкротились и он не получит гонорара. И за номер в отеле ему придется платить самому. «Публика заплатила, значит, я должен петь», – подвижнически сказал он, хотя и не смог не поддаться искушению и объявил после первого номера под благодарные аплодисменты о том, что он сделал ради них: «Для меня куда большим вознаграждением будут ваши аплодисменты и красоты вашего озера».

Так что решение отказаться от концерта было для Бузи нелегким, в особенности если – что казалось теперь весьма вероятным ввиду его нерешительности – он даже не известит их заранее с соответствующими извинениями. А извинения были слишком неубедительными и недостаточными. Каждое из них выставляло его еще большим дураком. Но неужели он не может сказать чистую правду, самую главную правду – и они наверняка должны понять это – о том, что со смертью Алисии он лишился внутренней опоры в жизни? Он старался изо всех сил, чтобы оставаться на плаву. Но в конечном счете вдовство раздавило его. Да, ему потребовалось два года, чтобы признать это: жена унесла с собой все его песни. Страсть к пению сгорела вместе с ее костями. И опять он положил руку на урну с ее прахом и во второй раз за день сказал жене: «Как сточная канава». Но нет, он и этого не мог им сказать. И вообще ему начало казаться, что он предпочел бы, чтобы его непоявление осталось тайной. Пусть они соберутся; пусть почувствуют ностальгию по нему и его песням, погадают, что случилось с их мистером Алом.

Бузи свернулся клубком, сложил руки на крышке клавиатуры и использовал их как подушку для своей ушибленной головы. Он был в ужасе от собственной трусости и слабости. Будь он человеком получше, более гордым, подумал он, более смелым и возвышенным, он мог бы взять нож и перерезать себе горло. Или поискать в аптечке таблетки. Или найти какие-нибудь пестициды в сарае, чтобы не выносить унижения, ожидающие его в будущем. Наверное, он правильно поступил, не последовав совету Джозефа и так и не купив себе дробовика, потому что для певца было бы слишком легко разнести все его проблемы в мелкие осколки. И тогда отпала бы всякая необходимость в объяснениях. Его тело нашли бы на вилле, представил он, через месяц или около того, слишком разложившееся и в личинках, чтобы его можно было опознать. Может, даже объеденное. Зверье, питавшееся из мусорных бачков, привлеченное запахом, наверняка устраивало бы драки за его мясо. На мгновение он представил себе мальчика – его мальчика, – присевшего у мертвого тела, а потом вонзающего зубы в самые деликатесные части – щеки и губы.

Бузи, конечно, не покончит с собой. И не только потому, что не хочет, чтобы его дом и состояние достались Пенсиллонам. И не потому, что единственные имевшиеся у него таблетки он уже проглотил, спасаясь от головной боли в день нападения. И не только потому, что единственное имевшееся оружие было щадящим – прогулочная трость его отца, – которое, насколько он знал, лишь раз пустило кровь – Саймону Клайну. Даже если бы ему хватило ловкости и силы забить себя тростью до смерти или даже облиться чем-нибудь горючим и поджечь – ликер «Булевар» Алисии мог бы подойти для этого, он горел зеленым пламенем, – он бы не стал этого делать, и даже не из собственной трусости, а скорее потому, что он позволял себе эффектные жесты только на эстраде, во время концерта. В жизни он не был склонен к театральности. Самоубийство было действом драматическим, чрезмерным. Непристойным и дешевым, подходящим для Алов, а не для Альфредов этого мира.


Альфред Бузи уснул, сидя на рояльном табурете, но уснул не настолько глубоко, чтобы уйти от кошмаров или сновидений. Он часто просыпался, хотя и ненадолго, каждый раз, когда затекали руки или голова на жесткой крышке, а однажды его разбудил звонок телефона. Он знал, что должен ответить, потом найти кровать, кушетку или даже свернуться калачиком на коврике у него под ногами, но только он пытался собраться с силами для этого, как тут же снова засыпал. Он в своем близком к ступору состоянии заново переживал избиение в Саду, возвращался в тот день, когда отца укусила летучая мышь, терялся в лабиринте проулков и оскорблений, похорон и гроз, он чувствовал пальцы матери на своем лице, а потом жжение мази, он раскручивал свою трость-колотушку над головой и отправлялся на охоту за чужаками на улицах. И он приходил к Джозефу Пенсиллону. Его сновидения были выматывающими и недобрыми.

Это было необычно для него, но Бузи запомнил свои сны, по крайней мере какую-то их сумбурную часть, когда больше часа спустя проснулся и оторвал голову от рояля. Он помнил, что приходил в шатер в городском саду и пел для публики, помнил, что вообще не появлялся там и никто этого не заметил. Он помнил свист и аплодисменты. Он помнил далекий треск и запах, которые прервали его первую песню и заставили его почитателей и поклонников встревоженно заерзать в своих креслах. Это всего лишь микрофонные помехи, сказал он, бесстрастный, как камень. От страсти его песен загорелись провода. Но он знал, он всегда знал, что эта последняя суббота должна быть охвачена пламенем, поэтому он и вызвал пожар в своих снах.

В течение более чем часового беспокойного сна на рояльном табурете Альфред Бузи, более решительный, чем в реальности, выходил во двор виллы, расталкивал мусорные бачки. Может быть, он перевернул их; кажется, пара котов выгибала спины, видя его приближение, и шипела ему свои проклятия. Впервые более чем за пятьдесят лет и только во сне он поднимался по осыпи крутого склона к леску. В какой-то момент он оказался голым, в другой – без обуви, избитым и старым; в какой-то момент он был мальчиком, маленьким Альфредом Бузи, жившим приключениями, пока спят его родители. То ночь, то день, то весна и деревья в цвету, а потом вдруг щипучий ветер и брызги, а потом свет, то ли лунный, то ли солнечный, то ли свет фонарей в руках констеблей с их дубинками, отыскивающих спящих бедняков.

Когда он обнаружил звериную тропу, хорошо утоптанную теми, кто приходил полакомиться из бачков, дикий древний лес за виллой начал исчезать. Альфред, синьор Бузи, мистер Ал – кем бы он ни оказывался в этом фрагменте сна, был уже ограблен, изодран и избит; его одежда была изрезана, а подошвы исколоты острыми камнями. Морская колючка и сосновый кустарник умножали тот унизительный ущерб, который был нанесен ему за прошедшую неделю со всеми ее проколами, побоями и порезами. Но эти раны, полученные среди деревьев, были благородными, нанесенными ему живым миром, который никогда не желал ему зла.

И потому, когда Бузи достал спички из кармана и предложил частичку света и тепла этой холодной сцене, он осознавал, что это можно было счесть за неблагодарность с его стороны. Он явно имел намерение причинить вред. Он добрался до центра того, что должно было стать «Рощей» его племянника, необработанной древесиной вилл и жилищ, которые они собирались построить. До него доносился его собственный далекий голос из шатра, в котором он пел богатым и знаменитым. Он даже аплодисменты слышал. Пламя поедало спичку в его руке. Оно почти подошло к его пальцам, и потому он, не думая, отпустил ее. После дневного дождя дерево занималось медленно. Но когда он уронил почти полную коробку со спичками, отдал ее слабому огоньку, сера вспыхнула. Пламя, получившее подмогу, подпалило ковер тонкой коры и окрепло. Опускаться на колени и раздувать огонь не потребовалось. Лесок потянулся к жару, обнял его. Огонь быстро распространялся, ширился, подбирался к шатрам.