Мелодия — страница 24 из 39

Шатер в саду близ ратуши был изготовлен из оранжевого полотна и разукрашен флагами, с натянутых тросов свисали светильники, а с каждого столба – бумажные серпантины. Зрелище было веселое как внутри, так и снаружи. Терина села одной из первых. Место для нее было зарезервировано в первом ряду под микрофонной стойкой и роялем, последний в этот момент настраивали после передряг, которые он претерпел, когда дюжина человек водружали его на деревянную сцену. Она всегда не любила это время, когда ей приходилось сидеть в одиночестве, но надеяться на то, что Джозеф хоть раз в кои-то веки придет рано, она не могла. Он был из тех, кто считал проявлением мужественности опоздать, стоять на виду у всех, когда все уже расселись. В этом отношении, пожалуй, он был сыном своей матери.

Терина заставляла себя дышать медленно. Те последние секунды в саду, когда встречались пары, были для нее унизительными. Каждой вдове приходилось идти между роз в одиночестве к концу тропинки, где ее никто не ждал, никто не брал за руку, не целовал, не обнимал. Неудивительно, что эта жена в узорчатом одеянии была так довольна собой. Она понятия не имела, что такое одиночество. Терина должна была являть миру счастливое лицо, иначе любому, кто увидел бы его, оно показалось бы кислым. А кислый вид, на ее взгляд, был ничуть не лучше пестроты в одежде. Может быть, потому, когда появился Субрике в своем настораживающем костюме а-ля Джимми Кэгни и целенаправленно двинулся сквозь толпящуюся публику к ее креслу, она приветствовала его одной из самых своих обворожительных улыбок – той, при которой она показывала только верхние зубы меж чуть разведенных губ – не показывать же всем свои пломбы или ослабевающие десны?

Терина не узнала Субрике, хотя лицо показалось ей знакомым. Он был с ней сама галантность, даже поцеловал ее руку, компенсировав (для тех, кто смотрел на нее) то, что она не получила на выходе с Женской тропы. Она прокрутила в голове события последних нескольких дней, пытаясь датировать их встречу или хотя бы вспомнить место, где они пересеклись. Он назвал свое имя – Субрике, – но и это не помогло; слово это она знала – когда-то она хорошо говорила по-французски и теперь недоумевала, с какой стати этот незнакомый ей человек начал разговор – да еще таким загадочным словом – с достоинств женского подбородка. Sous briquet; sous le menton[14]. Она чуть наклонила голову и снова улыбнулась, стараясь не показать своего недоумения. Но, наклонив голову, она словно подстегнула свою память. Теперь она вспомнила – и очень вовремя, – где они встретились (не то чтобы встретились, потому что они не разговаривали), а после этого быстро расставила все на свои места. Она присутствовала на торжественной церемонии открытия бюста Альфреду на Аллее славы. Увидев их оживленный разговор, она тогда спросила себя, что такого мог сказать ее зять, чтобы его слова стоило записывать. Значит, этот неряшливый человек с кошачьими волосками на рукавах был журналистом из «Личностей», который выставил дураком Джозефа в последнем номере, позволил ему публично выпустить пар. Она не знала, стоит ли ей на него сердиться. Не могла же она винить этого человека в убеждениях ее сына. Невозможно вложить свои слова в рот другому человеку, и она полагала, что журналист не выдумал их, потому что голос Джозефа звучал слишком убедительно. Поэтому она решила не сетовать на статью, уж как оно есть, так есть. К тому же ей следовало радоваться, что, кем бы ни был этот неловкий незнакомец, она больше не сидит одна и есть человек, который может ответить на ее улыбку несколько удивленной собственной. И потому – и как только эта мысль пришла ей в голову? – она протянула ему вторую руку для поцелуя. И он бы поцеловал ее (эта женщина, на его вкус, оказалась даже лучше при втором, более внимательном рассмотрении, и он был бы не прочь еще раз ощутить запах ее кожи), если бы не появление и вмешательство лесоторговца Пенсиллона.

Ее сын не то чтобы ударил этого человека, но жестко толкнул его в грудь и направил плечом прочь.

– Не смейте прикасаться к моей матери, – сказал он так, словно ее честь нуждалась в спасении, хотя он уже к этому времени, вероятно, понял, что на страницах «Личностей» пострадала его честь. – Что вам от нее надо?

– Я пытаюсь ее очаровать. – И опять эта язвительная улыбка. Субрике, хотя и разменял шестой десяток, был выше ее сына и тяжелее.

– Убирайтесь. Она не очаровывается. – Мужчины снова встали в воинственные позы, уперев пальцы в грудь соперника, как мальчишки в школьном дворе. – Моей матери это ничуть не нравится, – сказал Джозеф, отступив назад всего на полшага; теперь он пытался очистить свою рубашку от чернильных отпечатков, оставленных пальцами Субрике.

Тут Джозеф был прав. Ей не нравилось поведение как одного, так и другого. Если бы они оба отошли, она, возможно, смогла бы вернуть себе присутствие духа. По непонятной причине больше всего ее озаботило то, что женщина в узорчатом платье наблюдала за этим конфузом, и теперь у той появлялось второе основание, чтобы почувствовать свое превосходство. Терина чувствовала, что половина разговоров в шатре смолкла на полуслове – пришедшие на концерт замерли в предвкушении настоящей драки или обмена еще большими оскорблениями. Но Джозеф почувствовал, что окажется побежденным, и снова отступил. В следующий раз он вооружится чем-нибудь твердым и острым, ключами, например. Теперь, когда между ними двумя появилось какое-то расстояние, Субрике напустил на лицо скучающее выражение и побрел прочь, засунув руки в карманы и сардонически выставив напоказ кончик языка в уголке рта. Он оглянулся один раз, чтобы чуть-чуть поклониться Терине. Она могла только надеяться, что слух о случившемся не дойдет до Альфреда в гримерке.

– Мама, как ты? – спросил Джозеф, когда журналист занял свое место. Но она отвернула голову и не произнесла ни слова. Она даже смотреть на него не могла.

Если он и почувствовал ее ярость, его это ничуть не взволновало. Он пришел не один, а в компании двух других бизнесменов, их она узнала, узнала их жен, словно приведенных на аркане, и двух пожилых мужчин, близнецов Клайн, владельцев галереи и нескольких ресторанов, они сидели один за другим справа от Джозефа. Он не представил им мать, и ее это вполне устраивало. Она с нетерпением ждала начала концерта, даже его окончания, а потом – конфронтации с сыном с неизвестным исходом. Терина не любила ссор, так же как и Альфред. В чем тут было дело – в их возрасте? Когда она раздражалась, ей казалось, что ее лицо становится заостренным и глупым, а не властным. В редких случаях, когда она находила в себе силы сказать все, что у нее на уме, она расстраивалась сильнее, чем тот, с кем она говорила, или, как в данном случае, не говорила. И тем не менее она считала своим долгом сказать, что думает. В конечном счете она ведь была матерью, а потому была обязана предупредить Джозефа, когда его планы распространялись на дорогих ей членов их семьи, как живых, так и мертвых, или когда он позорил себя в прессе, или когда публично проявлял свою невоздержанность. Значит, сначала концерт – пусть Альфред поочаровывает публику, – а потом, после него, откровенный обмен мнениями. Она повернулась к сцене, ей так хотелось, чтобы публика в шатре смолкла, а потом, когда мистер Ал появится на сцене, взорвалась аплодисментами. Прославленный мистер Ал.

Но шум в шатре только нарастал и никак не уменьшался, а разговоры длились и усиливались с каждой минутой задержки. Гости, усевшиеся в предвкушении песен, устали смотреть на сцену, на открытую крышку рояля, они вставали, чтобы покурить, поприветствовать знакомых. Группа молодых людей протиснулась мимо ряда коленей сидевших и встала у сцены, откуда они могли видеть любую женщину, достойную второго взгляда, и, в свою очередь, были видны всем. Толпа снаружи – неприглашенная и безбилетная – подобралась к самому входу в шатер, заглядывала внутрь, чтобы узнать причину, почему мистер Ал еще не начал выступления.

Когда прошли двадцать минут, кто-то снаружи начал свистеть, и свист был подхвачен внутри шатра некоторыми наименее видными из видных людей города, непривычными к тому, чтобы их заставляли ждать. Более вежливая публика или те, кто не освоил свиста, начали саркастически, но заразительно аплодировать. Вскоре пространство шатра пульсировало нетерпеливыми хлопками, а растущая толпа в темноте открытого пространства присоединилась к хлопкам с еще большим неистовством. Дети в своих кроватях вдали, вероятно, зашевелились, недоумевая, что это за шум. Все, находившиеся тогда на улице, даже на солидном расстоянии, например, на набережной, не могли понять, что за сыр-бор творится на холме, не пропустили ли они каких-либо беспорядков или футбольного матча. Если бы Бузи вышел из дома во двор к бачкам, а не спал на табурете, он бы тоже услышал этот гвалт.

Наконец администратор вечернего мероприятия, человек, который в состоянии стресса начинал краснеть и заикаться, отправил помощницу на сцену принести извинения. Она должна, сказал он, потребовать от них чуточки терпения и сдержанности. Бузи их не подведет. Но публика вовсе не пришла в восторг от ее обращения. У себя дома, в своих кабинетах они сами выступали предъявителями требований; они не подчинились и не продемонстрировали ни малейшей сдержанности. Почему они должны вести себя иначе в особенности еще и потому, что хлопать с двумя сотнями других представителей своего класса – это такое удовольствие.

А теперь толпа безбилетников в саду стала еще плотнее обступать входы в шатер, привлеченная благородным шумом, – как мотыльков привлекает свет лампы «Мона»[15]. Некоторые вошли внутрь. Когда капельдинеры попросили их удалиться, те не тронулись с места. Ведь в конечном счете сад был городской. В этом шатре нарушались их права. Началась толкотня и обмен тумаками. Супружеская пара из Хламов, страдавшая болями в коленных суставах, увидев два пустых кресла, только что освобожденных молодыми людьми, стоявшими и демонстрировавшими себя у сцены, устремилась туда – дать отдых ногам. Какой-то человек – один из попрошаек, которого недавно вышвырнули из его убежища в другом саду, чтобы он провел ночь на улицах, – увидел возможность (и воспользовался ею) пошарить по сумочкам и карманам пришедших на концерт. Другой, щеголявший в повязанном на шее женском темно-оранжевом шелковом шарфике, протискивался между рядами в надежде приглядеть на потом кого-нибудь столь побитого и беззащитного, как тот человек, которого он ограбил днем и которого никогда больше не рассчитывал увидеть. Рубежи шатра были прорваны. Внешний мир направлял внутрь свои усталые, несчастные, скученные массы, никому не нужный мусор наших многолюдных берегов.