– Есть какие-то причины, по которым я должна ее помнить?
– Освежить тебе память? Нет, пожалуй, не стоит.
Они оба улыбнулись, но про себя, не глядя друг на друга, не идя на бóльшие риски. Опасность и страсть остались в прошлом. Бузи не мог читать ее мысли, но для себя он понял, что старость не так уж и плоха, если он хотя бы может думать, как молодой. Еще он понял – и вовсе не к сожалению, – что ничего предосудительного, ничего неправильного, ничего, скажем, бестактного и физического не может и не должно произойти в этом доме, любимом доме его жены. Ему придется искать удачу где-то в другом месте, найти маленькое пристанище, номер в отеле, если он и в самом деле снова хочет любви, если он и вправду хочет освободиться от любви. Он все еще улыбался, когда приехало такси, чтобы увезти его искушение – на юбке которого появилось маленькое пятнышко крови Бузи – в отступающую темноту города, ставя точку в этой самой необычной из ночей.
К тому времени, когда первые блики восхода разгрузили небо над склоном за виллой и стих ветер, освободив место дню его введения на Аллею славы, Бузи уже принял душ и оделся, хотя еще и не в торжественный костюм, который пока – вместе с планками медалей – лежал на кровати, выглаженный и безжизненный, как манекен. Он не пытался уснуть после ухода Терины. Какого отдыха мог он ожидать? Вместо этого он, несмотря на ранний час, сел за рояль в репетиционной и в полутьме попытался проделать несколько простых упражнений. Главным образом его интересовало, насколько тверда его рука, насколько сильно повреждена и выведена из строя правая, но ему хотелось также и отобрать у ночи с помощью звука комнаты и лестницы, и не важно, как неловко будут при этом вести себя его руки. Вилла казалась более зловещей, чем когда-либо раньше.
Рука болела гораздо меньше, чем Бузи опасался или даже хотел, впрочем, она все еще оставалась негибкой и давала о себе знать. Плавность движений отчасти была утрачена, пальцы растягивались до предела медленно и неохотно, аккорды давались нелегко, цеплялись за свежие бинты. Он подумал, что было бы хорошо растягивать руку и пальцы, прежде чем раневая ткань затянется и затвердеет, но, с другой стороны, может, он нанесет руке больший ущерб, не давая ране зажить. И все же он хотел быть искалеченным. Он хотел чего-нибудь длительного, чего-то физического, что он мог бы показывать на протяжении недель как знак и доказательство того, что случилось этой ночью. Насмешливая реакция Терины расстроила и раздразнила его. Как же – коты. Кот на ощупь все равно что коврик, плотно сплетенный, ворсистый. Он знал, что человеческая кожа изменчива, она не всегда чистая, чувственная или глянцевая, как лоснящаяся материя, не всегда чуть теплая, как кожа Терины, а иногда – липкая, холодная, шершавая, как картофельная кожура. Но она никогда не бывает покрыта шерстью. Он знал разницу. Его раны могли быть свидетельством того, что это не была атака кота. Он выгнул правую руку, чтобы вызвать боль и убедить себя в том, что повреждения серьезны, в особенности для человека, который играет на рояле для города, а теперь, вполне вероятно – хотя жалел об этом только он, – больше не сможет играть так же технично, как прежде.
После нескольких тактов Бузи театральным жестом положил правую руку на поднятую крышку клавиатуры и принялся играть только левой более глубокие и меланхоличные ноты. Доски и балки виллы дрожали при ударах по клавишам, поглощая и усиливая их. Низкие тона распространяются лучше всего и быстрее всего, по крайней мере, в деревянном доме, хотя на открытом воздухе лучше всего разлетаются высокие. Когда Бузи, будучи моложе, репетировал ранними утрами, сопровождая пение аккомпанементом, Алисия, которая в это время еще крепко спала, нередко говорила, что ее будили бас и баритон, а не высокие частоты и сопранные звуки мелодии. Бузи мог представить ее в постели в такой момент, как она воспринимает эти ноты, и ее ничуть не тревожит отсутствие более высоких нот правой руки. Иногда в лучшие свои дни она ему подпевала, до него издалека доносился ее контральто, хотя она и не могла похвастаться лучшим из голосов. Она всегда пела, пела песни, которые запоминала по кинофильмам или дневным исполнениям в кафе. Песни, которые не могли понравиться Бузи, но подслушивать их он любил.
Он закрыл глаза и поиграл еще немного вслепую. Теперь все было, как оно и должно быть. Он добавил веса и громкости нотам. Он проталкивал их вверх по лестнице, через площадку и в спальню, на подушки под ее головой, к ее образу: первому – дышащему, просыпающемуся под ноты, и второму – мертвому, глухому и недоступному. Как бы ему хотелось все еще быть в состоянии выклянчить у нее поцелуй, добиться любви.
Теперь – чуть ли не со слезами во второй раз за этот день – он оставил Алисию в бесконечном покое и аппетитно вытолкал музыку в коридор, ведущий в кухню, и к двери в кладовку. Мог ли он левой рукой пробудить крохотные персидские колокольчики и вызвать ответный звон, хотя ему и не хотелось думать о том, чей это мог быть ответ? Он после нападения, конечно, закрыл на щеколду дверь, выходящую во двор, но не исключал вероятности того, что в доме есть какое-то животное, теперь загнанное в угол, ошеломленное и опасное. Он спрашивал себя, как этот ребенок-животное, никогда не слышавший инструментальную музыку прежде, воспримет ее мрачность, гулкие и громкие звуки, которые выходили сейчас из-под его пальцев? Ему пришлось открыть глаза и проморгаться от этой мысли. Что могло бы случиться, скажем, тремя годами ранее, когда Алисия все еще чувствовала себя неплохо, когда к ней вернулся аппетит, если бы она спустилась посреди ночи, невооруженная, босая, беззвучно ступая, с глазами, еще не разлепленными от сна, чтобы найти, чем бы перекусить, и тут обнаружила бы, как Бузи всего несколько часов назад, это существо у дверей кладовки? Тварь. Животное. Кота без шерсти. Ребенка. Туземца. Бузи услышал бы с их кровати высокие металлические нотки Персии, музыку правой руки на цепочке колокольчиков, уличную дверь ресторана, и счел бы это абсолютно нормальным: еще одна брачная ночь в любви, и вскоре его жена вернулась бы к нему, пахнущая своей едой. Или иначе – ночной кошмар, а не сон – она возвращается поцеловать его с разорванной и окровавленной губой. Или ему приходится самому спешить вниз, где он обнаруживает, что так долго задерживало ее у дверей кладовки: она лежит на полу, на ее шее зияет рана, кожа холодна, как плитка пола.
Бузи в голову пришла идея новой песни, которая вернула его к роялю низкими нотами, наигранными им прежде, и высокими нотами, которые он надеялся услышать в ответ. «Персидские колокольчики», раненый дзинькающий плач о… да, трудно было понять, кто из двух будет объектом его жалости. Жена или ребенок? Может быть, оба. Он вернул поврежденную правую руку на клавиатуру, давая отдохнуть левой, нашел последовательности, которые более всего напоминали колокольчики. Он искал фразу, которая может подсказать мелодию, если он начнет над ней работать. Найдет ли он энергию, чтобы работать над этим? Он не писал ничего достойного уже целый год и больше, так зачем начинать теперь? Он осознавал, что в недавнем прошлом каждый раз, когда он объявлял на концерте, что следующая песня – новая, в зале слышалось скорее сожаление, чем возбужденное ожидание. Публика приходила на встречу с известной ей музыкой. Репертуар Бузи напоминал его нынешнюю сексуальную жизнь: ретроспективный, пожилой. Они будут лучше слушать дурацкие игривые припевки «Любовь подобна мотоциклу,/ Обоим нужны два колеса», или смеяться под «Мы завтра там были», или присоединяться к хору «Сделай или умри», а потом уже будут готовы снести последнюю скорбную песню «Персидские колокольчики».
Несмотря на боль в руке, Бузи некоторое время еще искал последнюю фразу на клавишах, подумал, что она многообещающая, хотя, что получится – то ли песня любви к жене, то ли что-то более широкое и более дикое (спальня или дверь в кладовку), – он пока не мог сказать. Возможно, ответ дадут стихи, но они придут только с пением, а Бузи пока не мог ни петь, ни тренировать голос. Верхняя его губа для этого слишком болела. Сейчас она слишком болела даже для разговора. Слишком болела, может, для произнесения этой чертовой речи всего через несколько часов. И уж чтобы жевать – точно. Слишком болела, чтобы целоваться? Безусловное да. Он снова тряхнул головой, чтобы прогнать воспоминание о свояченице и ее недавних заботах о нем. Оно возвращалось и возвращалось, хотя он теперь был одет, и рассвет отрезвил его, рассвет, худший за много недель.
Что, если бы Терина ответила на его чуть ли не громогласные домогательства и провела с ним время до рассвета, чтобы не оставлять его одного? Не было бы никаких поцелуев, никаких клевков. Да и нежности никакой тоже не было бы. Он слишком давно знал свою свояченицу, чтобы предположить, что между ними возможно что-то глубокое, кроме пропасти, но они встречались, и между ними всегда возникало трение, эхо тех мгновений в гримерной на концерте, когда, после того, что было кратчайшей из связей, она – только игриво, сказала бы она, чтобы потом хвастаться, что она была со знаменитым певцом, мистером Алом, и получила кое-что побольше, чем его автограф, – расстегнула его пояс, засунула под него свою узкую ручку с длинными ногтями и непростительными колечками, засунула в глубь его трусов. Ничто в его жизни, в его сокровенной жизни, то есть до и после, не потрясло его с такой силой. Или не испугало его. Какие бы песни он ни пел, он был неопытен в делах соблазнения. Даже тогда ее знаки внимания были клиническими и больничными, без обязательств, нетребовательными и удивленными. Впоследствии, озадаченный ее холодностью, отсутствием щедрости, он небрежно – но не беззаботно – пригласил ее прогуляться на следующий вечер по набережной, а потом выпить аперитив в одном из полуподпольных баров, теперь уже давно уничтоженных, где моряки и солдаты ожидали своей очереди. Он чувствовал: это тот минимум, который он может сделать, чтобы отблагодарить ее. Он был в долгу перед ней. Но она отклонила его предложение, как он того и хотел.