Комариное лето
Лежал ночью, сна не было, пытался помечтать о чем-нибудь приятном. Пустое занятие. Вообще пустое, а по ночам особенно. Опасное даже. Впрочем, когда-то мне это удавалось…
Весь июнь и начало августа стояла небывалая для этих мест жара. Дни плавились, истекали жаром, как блины, а ночи были полны густого комариного звона.
Квартировал я у хозяйки Катерины Авдеевны, снял у нее флигелек на все лето — в местечке Капустино. Это средняя полоса России — лесная, водяная, нехоженая. Так вышло, что к перелому жизни, к пятидесяти годам у меня вдруг выдалось свободное лето.
Обстоятельства были такие, что, оглянувшись как-то вокруг, я не приметил ни друзей, ни родных, ни жены, ни детей. Мелочные подробности бытия расступились, стало очевидно, что дни мои, в сущности, сочтены и нервотрепка предчувствия возможных свершений окончилась, я не слишком огорчился, а взял и уехал на все лето под Торжок.
Прихватил с собой по привычке работу: папки с выкладками, чертежи, графики и прочее — всю дребедень захватил, обманывая себя, что закончу наконец свой гениальный учебник для техникумов, но прошел уже месяц, а ни одной папки так и не удосужился раскрыть. Вот они пылятся на полке серой грудой, тщетно взывая к трудолюбию. Забавно, ей-богу, думаю я. Привычка к труду благородная! Что это часто такое, как не лень-матушка навыворот. Даже хуже, может быть, чем лень. Какой-то постоянно действующий наркотик.
Прежде бы я посчитал подобные мысли кощунственными, но теперь спокойно думаю, что нас много таких рыщет по свету, озабоченных, суетливых, незаменимых, недоверчивых, имеющих на все готовое мнение. В минуты прозрения, бывает, мы все про себя понимаем и тогда искренне жалеем, что медицина до нас не добралась, пред нашим недугом бессильна и даже не имеет для него специального термина. Успокаивает, правда, давно закрепившаяся в мозгу мысль, что все же мир именно на нас держится, тружениках, на людях дела.
Галлюцинации начали посещать меня с того дня, когда я впервые повздорил с Катериной Авдеевной. В общем, дело было пустячное. Хозяйке давно не нравилось, что курю во флигельке — пожара опасалась, но замечаний из деликатности не делала. А тут наконец решилась сделать в завуалированной форме. Сказала: "Чего вы все дымите да дымите, Сергей Владимирович, почернели весь ажно! Шли бы на реку, там-то какое приволье!"
Я ответил грубо:
— А это уж мое дело, где мне быть, уважаемая хозяйка! За дом не бойтесь, не сожгу.
Раньше, до этого лета, я не умел отвечать так грубо, да еще доброму человеку, тем более ни с того ни с сего. Нервы, видно, совсем сдали. Как бы не хватил инфаркт или чего похуже. Катерина Авдеевна, кстати, мне не чужой человек — дальняя родственница по матери. Ее муж покойный, краснодеревщик, бывал у нас в гостях, наезжая по надобности в город. Он угорел от водки. Ни разу, насколько мне известно, не сумел он исполнить дел, за которыми приезжал в город, и уезжал, как и приезжал, пьяный и охрипший, только без копейки в кармане. На обратный билет занимал у матери и долг присылал исправно. Мне тогда к тридцати шло, а ему было лет пятьдесят — громадный неукротимый мужчина с трясущимся веком.
— Все ведь пропьешь, Данила! — пеняла ему матушка. — И ум пропьешь и совесть. Подумал бы — у тебя семья!
— Нету у меня семьи! — весело гремел краснодеревщик. — Нахлебников — куча, а из семьи никого нету. Семью я в первую голову пропил. Да ты не горюй, Настя. Все, как ты говоришь, пропить невозможно. Обязательно что-нибудь останется, чтобы дальше пропивать. Не кровь, так вьюшка.
Теперь ничего от него не осталось, разве шрам у Катерины Авдеевны от виска к щеке, память о противодействии похмельному мужу.
Вот с того раза, как мы объяснились с хозяйкой насчет курения, начались мои галлюцинации. Первая была ерундовая. Пришел ночью ко мне незнакомый солдат-артиллерист, сел в ногах на постель, спросил:
— Ну что, Серега, докучают комары-то? Зудят?
Солдат был какой-то взопревший, точно из бани. Во мне страха не было, только любопытство: как это он через запертую дверь ввернулся.
— Комары замучили, — согласился я, — это точно. И что досадно — ничем их не выкуришь. Видишь, окно марлей закрыл. Перед сном обязательно всех до одного перебью, а только свет потушишь — гудят целой стаей. Вон руки все в волдырях — сосут кровь.
— Может, это и не комары, Серега, — устало сказал солдат.
— Кто же тогда?
— Может, это сигналы к тебе идут оттудова? — солдат ткнул перстом вверх. — Нам ведь всего понять не дано.
Разговор наш шел спокойно и обыденно, хотя этот человек и прокрался через запертую дверь. Его приход не вызвал во мне никаких особых эмоций, оттого я и понял, что галлюцинирую. И как только я это понял, солдат откланялся, сказав на прощанье:
— Ну бывай покедова, Серега. Дави своих комаров.
Больше не приходил.
Дальнейшие галлюцинации представали передо мной в виде ярчайших сцен-воспоминаний, в которых что-то я узнавал с отчетливостью, а что-то видел впервые. Было такое ощущение, что некий экран во мне только настраивается, но еще не заработал на полную мощность. Я, разумеется, понимал, что происходит неладное, следует немедленно вернуться в город и обратиться к соответствующему врачу, но летние дни были так хороши, ароматны и тягучи, на сердце было так легко и светло, что я откладывал отъезд. Хотелось досмотреть, что будет, когда неведомый экран окончательно настроится. Много гулял по лесу, собирал грибы, удил рыбу и однажды выудил с полведра плотвичек. Катерина Авдеевна наварила к ужину ушицы и нажарила рыбы с картошкой. Мы с ней вечером распили бутылку рислинга, угощались чаем из самовара. Засиделись допоздна, тихо, душевно беседовали.
— Расскажите поподробней о вашем муже, Катя, — попросил я. — Что он, в сущности, из себя представлял как человек? Мне любопытно.
У Катерины Авдеевны руки от вековой работы сухонькие, чистые, сморщенные, она их к глазам вскинула, точно смутилась. Раскрасневшаяся от вина, уютная, как потрескавшаяся домашняя чашка. Я ее никогда такой не видел, а помнил по каким-то далеким снам.
— Чего ж об нем теперь рассказывать — мужик был обыкновенный. У-у, такой, прости господи, серьезный. А ласковый. Один раз меня оглушил, конечно, табуретом. После плакал, умолял. Боялся, что я жалиться побегу в милицию. Куда я побегу? Родной человек.
— За что же он вас так?
— Было за что. Я на него зла не держу — было. Я ведь, дело прошлое, ему, родимому, в самогон скипидарну подлила. Это мне соседка присоветовала, Клавдя, товарка моя. Говорит: подсуропишь разок-другой такую смесь, его от вина воротить будет. Я сдуру и поверила. А того не взяла в разум, что Клавдя своего собственного мужика на тот свет спровадила.
— Как это?
— Обыкновенно. Жил он с ней дружно, веселый из себя был, корневой, крепкий, а потом возьми и преставься в одночасье. Клавдя его и укокошила. А как же. Иначе ей нельзя. Она на мужиков дюже свирепая. Да и то, осудить не за что. Гулящая ведь она, Клавдя-то. Мужичья много перевидала, вызнала все ихние фокусы. Конечно, и возненавидела.
— А почему вы, собственно, решили, что она мужа убила?
— Убила, убила, это уж ты не сомневайся. Как есть укокошила. Все про это знали. К нам следователь-проверяльщик приезжал, молоденький такой, с бородкой, обходительный, но больно пытливый. Он так и сказал: все вы, сказал, убийцы, себя не жалеете и близких своих. Чувствительно выразился.
— Может, он что другое разумел?
— Ничего другого. Про Клавдю он говорил. У нас других убийц нету. Все люди, милок, на виду.
— Значит, Клавдю вашу под арест забрали?
— Зачем под арест. Отпустили с богом. И пенсию ей за мужа положили — сорок целковых. Ничего, хорошая пенсия, жить можно.
Окончательно запутавшись, я отвернулся от смутного лица Катерины Авдеевны и стал смотреть в окно. Предчувствовал, что скоро придут галлюцинации, и немного волновался. За окном царила спокойная ночь, без звезд, но с тусклым мерцанием деревьев. Сидел долго, невменяемый, пока снова не вник в мерное бормотание хозяйки.
— Скипидарцу-то я плеснула немного, пузырек не цельный, а он, сердешный, выпил и аж задохнулся. Пятнами багровыми расцвел и все на пол норовил нагнуться, будто чего туда уронил. "Ну-ка, просит, Катя, стукани по хребту покрепше, кажись, кость в горловине застряла!" Тут я спужалась шибко. Не то меня спужало, что он корчится, а что про кость помянул. Не закусывал еще, а уж про кость ему почудилось. Не иначе, думаю, на мозги отрава пошла. Пришел час прощаться с родимым. Ну и открылась ему во всем, чтобы грех отпустил. "Это не кость, говорю и плачу, это я тебе от бабьего ума скипидарцу плеснула чуток!" Как он взвился до туч: "Зачем, шумит, ты надо мной такое учинила? Отвечай!"
Я, конечно, объяснила: от алкоголизму тебя хотела подлечить, от зеленой заразы отвадить.
Враз у него пятна с лица сошли, выпрямился во весь богатырский рост да и шмякнул меня табуретом. Вишь, до сих пор памятка. Эх, думаю, Данила, Данила! Такой вот он и был у меня, добрый, но справедливый.
— История, однако.
— Руки-то у него были — других таких теперь нету. Пройди по избам, где тумбочка резная, где шкапчик — все его работа. Многие приезжие ахают, интересуются: где, мол, купили. А нигде не купили, мой Данила смастерил. Его люди добром помнят. Что винцо жаловал — это правда. Так ведь кто его нынче не любит!
В свой флигелек я вернулся поздно, раскрыл книгу. Задремал уж перед петухами. Потом — как будто кто-то толкнул и ворохнул. Я глаза открыл и сразу сел в постели. От удивления сел, обычно долго еще потягиваюсь. Вижу я дома, в городе, и не в теперешнем своем возрасте, а будто мне двадцать пять лет. Дело к вечеру, и надо спешить на свадьбу к Коляне Корешкову, институтскому другу. Все это было однажды, и точно так я опаздывал, все до мелочей было реально, и я знал, что на свадьбе у Коляны познакомлюсь со своей теперешней женой Аленой и подерусь с самим Коляной — и все это были пустяки. Ужас охватил меня при мысли, что сейчас, через пару минут, я увижу свою покойную маму — живой! Страшным усилием сознания попытался вывернуться из галлюцинации — куда там. Только резкую боль ощутил во всем теле, точно с размаху ударился о стену. Уже торопливо гладил брюки, подбирал галстук, и уже мама была рядом. Второпях я оборвал пуговицу у пиджака, мама ее быстреньк