торую чистоту и невинность. Мораль: наконец и для нас наступила пора любви, насладимся же ею, ибо есть груши, созревающие в декабре. Не волнуйся по поводу подробностей нашей любви, предоставь все мне, и, ручаюсь, мы еще удивим друг друга. В отношении тетибеши я с тобой, извини, согласиться не могу и считаю целесообразным продолжать и дальше. Слушайся меня во всем, и ты захочешь еще. Постыдись, испорченный ты человек! Ручаюсь, что все неудобство происходит из-за наших старых костей. Но ты, главное, не волнуйся, это все пустяки. Думай лучше о тех часах, когда мы лежим, обнявшись, усталые, в темноте, и наши сердца стучат в унисон, а мы слушаем песни ветра о том, что творится на земле, за окном, ночью, зимой, о нас, о том, каковы мы и что это значит, и погружаемся вдвоем в несчастье, которое себя не стыдится. Так и только так должны мы глядеть на вещи. Мужайся, мой любимый волосатый Мак, шлю тебе устричные поцелуи — ты знаешь куда, твоя лизунья Молл. P.S. Я разузнала насчет устриц, есть надежда. В таком вот бессвязном стиле писала Молл свои послания, отчаявшись, видимо, дать выход охватившим ее чувствам через обычные каналы, обращаясь к Макману три-четыре раза в неделю, и хотя тот ни разу ей не ответил, письменно, я это имею в виду, зато показывал всеми другими, находящимися в его распоряжении, средствами, как радуют его эти письма. Однако ближе к закату этой идиллии, то есть когда стало уже поздно, он начал сочинять короткие, любопытные по форме стихи, посвящая их своей любовнице, так как чувствовал, что она от него отдаляется.
Пример.
Мак-Косматик с милой Молли
Ужас ночи побороли
Их любовь ведет во мрак
Ждет свою Лизунью Мак.
Другой пример.
Мак и Молл в руке рука
Их любовь соединила
Ковыляют как близка
Вожделенная могила.
Он успел написать десять или двенадцать стихотворений, все примерно в одном ключе, примечательные любовной экзальтацией, воспринятой как своего рода летальный клей — с чем-то подобным можно встретиться в сочинениях мистиков. Просто удивительно, что Макману удалось, за столь короткое время и после ничего не предвещавших начинаний, подняться до таких высот. И остается только гадать, каких бы еще высот он достиг, познакомившись с усладами половой жизни не в столь преклонном возрасте.
Я пропал. Не пишется.
Действительно, после ничего хорошего не предвещавших начинаний, когда его чувство к Молл было, честно признаться, похоже на отвращение. В особенности его отталкивали ее губы, те самые губы, разве что, быть может, чуть-чуть изменившиеся, которые спустя несколько месяцев он всасывал, мыча от удовольствия, — при одном их виде он не только зажмуривал глаза, но и для верности заслонял лицо руками. Поэтому в тот период отношений именно Молл из кожи вон лезла, лаская его без устали, что, возможно, объясняет, почему в конце она выдохлась и, в свою очередь, нуждалась в стимуляции. Если только дело не в здоровье. Что, однако, не исключает и третьей гипотезы: Молл, наконец, решила, что ошиблась в Макмане, приняв его за другого, и теперь пыталась положить конец их связи, но мягко, чтобы не причинить ему боль. К сожалению, нас заботит здесь не Молл, которая, как бы там ни было, всего-навсего женщина, а Макман, и не конец их отношений, а скорее начало. О коротком периоде расцвета, разделяющем две эти крайности, когда между разгоранием страсти одной из сторон и охлаждением другой установилось временное равенство температур, не будет упомянуто больше ни слова. Ибо, хоть и неизбежно, чтобы наличие возникало из отсутствия и им же завершалось, неизбежность распространяться об этом отсутствует. Пусть факты говорят сами за себя, так будет вернее. Пример. Однажды, как раз тогда, когда Макман привыкал к тому, что его любят, хотя еще и не отвечал взаимностью, позднее он это сделает, он оттолкнул лицо Молл от своего под тем предлогом, что хочет рассмотреть ее серьги. Когда же она сделала попытку вернуться в исходное положение, он снова ее задержал, сказав первое, что пришло ему в голову, а именно: Зачем тебе два распятия? _ выражая таким образом мнение, что одного более чем достаточно. На что последовал нелепый ответ: А зачем два уха? Но она добилась его прощения мгновение спустя, добавив с улыбкой (улыбалась она по малейшему поводу): К тому же это разбойники, Христос у меня во рту После чего раздвинула челюсти и, выпятив толстую нижнюю губу, показала разрушающий своим одиночеством однообразную картину голых десен длинный желтый клык с выточенным, видимо, бормашиной изображением пресловутой искупительной жертвы. Указательным пальцем свободной руки она потрогала его. Шатается, сказала она, в одно прекрасное утро проснусь и обнаружу, что проглотила его, возможно, лучше вырвать. Она отпустила губу, и та шлепнулась на место. Этот случай произвел сильное впечатление на Макмана, и его чувство к Молл резко обострилось. С удовольствием забавлялся он, проникая языком в ее рот и блуждая им по деснам, этим прогнившим распятием. Но чья любовь свободна от такого рода безвредных вспомогательных средств? Иногда это какой-нибудь предмет, подвязка, подмышник. А иногда просто изображение третьего лица. В заключение несколько слов о том, как эта связь пришла в упадок. Нет, мне не суметь.
Истомленная моим томлением, последняя луна, белая, единственное, о чем жалею, нет, не то. Умереть перед ней, на ней, с ней — и обращаться, мертвому на мертвой, вокруг бедной юдоли земной, и никогда больше не придется умирать, покидать живущих. Нет, нет, даже не это… Луна моя здесь, внизу, в самом низу, единственное, чего я смог возжелать. И однажды, о, скоро, скоро, в залитую земным светом ночь, под ликом Земли, некое создание, умирая, скажет, как я, в земном свете: Нет, нет, даже не это, — и умрет, не найдя ничего, о чем стоило бы пожалеть.
Молл. Я убью ее. Она продолжала ухаживать за Макманом, но была далеко уже не та. Кончив уборку, она садилась на стул посреди комнаты и сидела, не шевелясь. Если он звал ее, она подходила, присаживалась на краешек постели и даже не противилась его ласкам, но было ясно, что мысли ее далеко, а единственное желание — вернуться на стул, принять ставшую уже знакомой позу и продолжать медленно поглаживать двумя руками живот. К тому же от нее теперь пахло. Она и раньше не источала ароматов, но между отсутствием аромата и вонью, которой теперь от нее разило, лежит пропасть. Кроме того, у нее появились частые приступы рвоты. Повернувшись к любовнику спиной так, что он видел только подергивающуюся спину, она подолгу блевала на пол. Ее извержения иногда оставались на полу часами, пока она не находила в себе силы подняться и принести все необходимое для уборки. Будь она на полвека моложе, ее приняли бы за беременную. Одновременно с этим у нее начали обильно выпадать волосы, и она призналась Макману, что теперь боится их расчесывать, чтобы совсем не облысеть. Он подумал с удовлетворением: Она говорит мне все. Но это были пустяки по сравнению с тем, как менялся цвет ее лица, от бледно-желтого к желто-коричневому. Но как она ни подурнела, желание Макмана обнимать свою любимую, насквозь зловонную, лысую и страдающую рвотой, ничуть не ослабло. И он, безусловно, обнимал бы ее и дальше, если бы она этому не противилась. Понять его можно (ее тоже). Ибо, встретившись со своей единственной любовью, подарком чудовищно затянувшейся жизни, человек, естественно, желает насладиться, пока не поздно, этим чувством и решительно отвергает капризы и придирки, допустимые у людей малодушных, но презираемые истинной любовью. И хотя все указывало на то, что Молл больна, Макман считал, что она попросту его больше не любит. Возможно, было что-то и от этого. Во всяком случае, чем больше шла на убыль ее любовь, тем больше Макман хотел прижимать ее к своей груди, что, само по себе, по меньшей мере любопытно и необычно, и заслуживает упоминания. Когда она поворачивалась и смотрела на него (время от времени она это еще делала) глазами, в которых, как ему казалось. он читал безграничную жалость и любовь, тогда словно какое-то безумие овладевало им. и Макман начинал колотить кулаками по груди, по голове и даже по матрацу, корчась от боли и громко завывая, надеясь, что она пожалеет его, подойдет и утешит, и осушит его глаза, как в тот день, когда он потребовал шляпу. Но нет, все было не так, как когда-то. Он плакал без злобы, и без злобы бил себя в грудь, и корчился, она же не пыталась ему помешать и даже уходила из комнаты, когда все это ей надоедало. Тогда, оставшись совсем один, он продолжал вести себя как безумный, что доказывало, не правда ли, его искренность, если, конечно, он не подозревал, что она подслушивает под дверью, и когда наконец он снова успокаивался, то долго оплакивал свое былое безразличие к прибежищу, милосердию и человеческой нежности. Его непоследовательность доходила до того, что он спрашивал себя, имеет ли вообще кто-либо право заботиться о нем. Одним словом, ужасные дни, для Макмана. Для Молл, вероятно, естественно, безусловно, тоже. Именно в то время она потеряла свой зуб. Он выпал сам, к счастью, днем, так что она смогла найти его и спрятать в надежное место. Когда она рассказала об атом, Макман сказал себе: Раньше она бы мне его подарила или хотя бы показала. Но немного спустя добавил, во-первых: То, что она рассказала мне об этом, хотя могла бы и не рассказывать, — знак доверия и любви, — и во-вторых: Но я бы все равно узнал, увидев ее открытый рот в разговоре или улыбке, — и наконец: Но она больше не разговаривает и не улыбается. Однажды утром вошел мужчина, которого он никогда раньше не видел, и сказал, что Молл умерла. Что же, одной меньше Звать меня Лемюэль, сказал он, хотя родители мои были, кажется, не евреи. Отныне вы находитесь под моим попечением. Вот ваша каша. Кушайте, пока горячая.
Последнее усилие. Лемюэль производил впечатление человека скорее тупого, чем злобного, но все же был достаточно злобным. Когда Макман, вполне понятно, все более и более обеспокоенный своим положением и, самое главное научившийся выбирать и довольно понятно изъяснять кое-что из того немногого, что приходило ему в голову, когда Макман, я говорю, задавал вопрос, ему редко случалось получить немедленный ответ. Когда, например, он спрашивал Лемюэля, является ли приют святого Иоанна частным заведением или государственным, богадельней для престарелых и немощных или сумасшедшим домом, и можно ли надеяться выйти отсюда когда-нибудь, и что конкретно необходимо для этого, тот надолго, на десять минут, а то и на четверть часа, погружался в глубокое раздумье, не двигаясь, разве что, если хотите, скребя в голове или под мышкой, словно подобные вопросы никогда не приходили ему в голову, или, возможно, думая о чем-то другом. А если Макман, от нетерпения или, возможно, боясь, что его не поняли, осмеливался повторить вопрос, властный жест повелевал ему замолчать. Таков был Лемюэль, с определенной точки зрения. Или же он кричал, с неописуемой нервозностью топая ногами: Дай мне подумать, ты, срань! В конце концов он говорил обычно, что не знает. Но был он подвержен и почти гипоманиакальным приступам добродушия. Тогда он добавлял: Но я наведу справки. И вынимая записную книжку, толщиной с вахтенный журнал, записывал, бормоча: Частный или государственный, сумасшедшие или как я, как выйти — и так далее. После этого Макман мог не сомневат