— Метод стационарный, рассчитан на многие лета.
Костя, груженный папками, фотоаппаратом, штативом, вздыхая, подошел и сел на пол.
— Они влюблены в Прекрасную Этнографию, — комментировал ведущий, — но ужасные опасности грозят ей. Свирепый Историус близко!
По помосту уже крался некто в простыне, исписанной знаками, потрясая огромным пером, как копьем.
— А этот? — Левка выхватил из зала студента-географа. — Грозный Географус! Он ничего не знает, как видите, но я-то знаю: он хочет захватить в плен Этнографию и сделать ее своей служанкой!
Географ засмеялся и тихо спросил:
— Что мне делать?
— Они хотят украсть Этнографию у отца! — вскричал ведущий.
Этнография изображала испуг и мольбу. Историус и Географус гонялись за ней.
— Великий Шаман, помогайте!
Профессор Богораз ударил в бубен.
Зал зааплодировал, входя в пантомиму, как греческий хор.
Методы, взявшись за руки, закрыли Прекрасную Этнографию от похитителей. Она танцевала. Шаман бил в бубен.
— Правильно! Объединить оба метода! — кричали в зале.
Потом вызывали авторов и исполнителей. Антрополог Археологович смеялся. Левка кланялся, откидывая пушистые волосы. Прозрачные глаза его не смеялись. Он был горделив и серьезен.
После инсценировки утащили скамейки. Один из студентов сел за рояль. Начались танцы. Старики в своих креслах смотрели покуривая. Потом незаметно встали, пошли в кабинет кафедры.
— Ну, как? — спросил Владимир Германович, ложась на диван. — Мой Сережка и этот Лева: теоретические споры о методах — в пантомиме? — он засмеялся. — Способные парни! А? Антрополог Археологович?
Лев Яковлевич, негромко смеясь, поправил очки и махнул рукой.
— Старимся мы с вами, Владимир Германович… Старимся… Но, знаете ли, и стариться хорошо, когда смотришь на них. Прекрасная Этнография. Эта девочка очень весело ее изображала. Хорошая девочка! Ну, до свидания, Владимир Германович! — Он взял свою шляпу, пошел по пустым коридорам под взрывы смеха и музыки, долетавшие из Большой аудитории.
Владимиру Германовичу идти домой не хотелось. Он лежал, усмехаясь, в полутьме. И скоро уснул.
А танец сменялся танцем… Костя упросил Васю сыграть на рояле, а сам дирижировал, заплетая вальс в сложные фигуры, отщелкивал каблуками «венгерку»…
Танцующие, утомленные жарой и движением, то растекались по коридорам и, поделившись на парочки, уединялись, то снова вплетались в танцующий ритм. Некоторые в поисках уединения добрались до кафедры.
— Сядем!
Но… тут раздался храп с дивана.
— Ах! — испуганно отскочила девушка. Но тут же засмеялась, зажав рот рукой. Смех разбудил старика.
— А? Кто? Как?
— Простите, Владимир Германович! Мы не заметили, что вы отдыхаете!
— Я и сам не заметил, как уснул. Пора домой. Где мой мешок?
— Я разыщу, — торопливо сказал Левка. — Вот. — Он вытащил из-под стула полосатый мешок.
— Мы пойдем провожать вас, Владимир Германович, хорошо? Я скажу нашим, — предложила Аленушка.
— Ты куда? Организуем проводы, — сказал мне Левка. — Идем?
Не успел Владимир Германович закрыть рот от зевка, как его окружили человек десять. Дядя Костя и Костя взяли его под руки.
— Gaudeamus igitur, — фальцетом запел дядя Костя.
Старик басом подхватил:
— Yuvenes dum sumus!
Все со смехом захлопали в ладоши:
— С песнями вас поведем.
Повели серединой улицы, потом набережной Мойки и закоулками. Город спал в синеве. Круглели булыжники. Шаги были далеко слышны. Песни уносились в затихшие улицы, как весенний ветер к морю. Мягкий глубокий баритон завел:
С песней звонкой
Шел сторонкой
С любушкой своей
И украдкой
Да с оглядкой
Целовался с ней…
Я узнала голос. Это Юрий вел песню. Она ударялась в молчаливые окна, разлеталась, как брызги света. Небо синело над крышами, переливалось легкими перистыми облачками.
Из-за угла вынырнул милиционер.
— Это что, товарищи? — спросил изумленно.
— Ничего, — ответил Лева.
— Кричите вы почему?
— А что вообще есть крик? — спросил Лева. — Может быть, вам это кажется? Крик не в силах нарушить мировую тишину вещи в себе.
— Как это? — удивился милиционер.
— Сущность вещей непознаваема, — отвечал Лева, вздыхая, — вам кажется, что мы кричим, но, может быть, нас и не существует.
— Как это кажется, — рассердился милиционер. — Очень даже вижу, что существуете и порядок нарушаете!
— Может, вам кажется, что я хожу на ногах? — вежливо спросил Лева.
— Не кажется, повторяю: и ходишь ты на ногах, и порядок нарушаешь!
— Посмотрите внимательней! — Лева быстро встал на руки и на руках обежал вокруг милиционера.
— Ах, чтоб тебя разорвало! Вы что, циркачи?
— Студенты мы, — сказали несколько голосов, — и провожаем с вечеринки профессора.
— Профессора! Видно, выпито было немало… — усмехнулся милиционер. — Ишь, седой весь, а тоже…
Но Владимир Германович так подмигнул милиционеру, что тот рассмеялся.
— Не пьяные, видно, а бешеные! Тишину надо соблюдать, граждане! — и, махнув рукой, он ушел за угол.
Студенты снова запели.
Юра подошел ко мне:
— Пойдем на Неву.
— Хорошо.
Через Мойку и сумрак Зимней канавки мы вышли к Неве. Еще издали, из-за арки, она манила великолепием белой ночи. И вот — распахнулось!
Был час, когда все становится синим. Повисают в синем воздухе дворцы, мосты, набережная. Над Васильевским островом еще тлеет заря. Розово-малиновые отсветы взбегают на небо на маленьких тонких облачках. На востоке же, за Литейным мостом, все было густым, сине-лиловым. В синеве купались деревья, лазоревые купола мечети, золото Петропавловского шпиля. Над зыблющейся синевой повис Троицкий мост. Из синевы, казалось, поднимался глубокий и радостный страх: вот-вот придет неизвестное. Шаги раздавались на гранитных плитах так звонко, что мы невольно пошли по торцам: темные восьмигранники мягчили шаги. Шли быстро и молча. Страх нарастал.
Преодолевая его, Юрий взял меня под руку, облизал пересохшие губы и тихонько запел:
С песней звонкой
Шел сторонкой
С любушкой своей
И украдкой
Да с оглядкой
Целовался с ней…
И как будто захлебнулся, оборвал и опять начал. Заглянул мне в глаза. Наверное, глаза что-то сказали, потому что он наклонился и поцеловал, а потом, убыстряя шаг, запел уже уверенно, снова остановился, еще раз заглянул в глаза и прошептал:
— Хорошо тебе? Хорошо?
Я кивнула.
— А мне так хорошо, что даже не знаю, что сделать.
— Тебе тоже страшно?
— Очень! Уже много месяцев…
— Чего же… Чего тебе страшно?
— Тебя. Того, что так, так люблю тебя, что не знаю, что же мне делать с этим. Как жить? — Зеленые потемневшие глаза его стали строгими, почти страдальческими, брови изогнулись, сходясь к переносице. — Как вместить такую любовь? Ведь она заполняет все!
— Разве она не радость? Мне тоже было страшно, а сейчас так стало радостно, что, кажется, я поднимусь выше Петропавловского шпиля, чайкой полечу к морю… Смотри, смотри: все было синее, торжественное и странное на востоке, а теперь — какая заря!
За Литейным мостом встала тонкая желтая полоса. В высоком позеленевшем небе строились ряды прозрачных розовых облачков… Лиловые тени убегали. Воздух и камни зарозовели.
— Как великолепно жить на свете! Как великолепно, а люди мучаются. Ну для чего вот мы мучили друг друга?
— Не знаю! Черт меня знает, почему я мучился всю зиму?.. Не мог сказать… Ты — лучше меня! Поэтому у тебя все радостно и просто получается. А я боялся. И злился.
— Как все это странно. Ты совсем свой, можно все сказать, а сколько месяцев была стена! А теперь — вместе!
— Совсем, совсем будем вместе, да?
— Но ведь через несколько дней ты едешь на Байкал, а я в Лапландию… На долгие месяцы!
— Какой я непростительный идиот! Не сумел раньше сказать… Вместе бы ехали!
— Хорошо вместе, но, знаешь, может быть, так и лучше. Слишком странно: совсем вместе. Ответственно как-то! То, что совершается, от тебя не зависит. А надо — еще открыть мир, а потом уж найти друг друга. Надо ждать, когда рассветет.
— Оно уже взошло, посмотри!
Золотые лучи брызнули из-за домов…
Отъезд
Геологи уехали на Байкал. А у нас выяснилось, что ни Лиза, ни Федя не могут выехать в ближайшие дни. Я предложила: поеду в Мурманск одна, пойду в облисполком, зарегистрирую нашу практику, выясню, где кочуют лопари, а они достанут фотопластинки, тетради и все оборудование, Лиза съездит к отцу. Все согласились. Я получила командировочное удостоверение и литер на проезд до Мурманска.
И вот я — на верхней полке вагона. Конечно, неплацкартного. От резкого толчка я открываю глаза. Солнечный луч осветил рыжую краску вагонной полки и надписи на ней. Я повернулась к окну.
Умытое солнце покачивалось над редкими соснами. Вчера в городе были лето, пыль, жара. Поезд настигал уходящую весну. На земле стоял туман. За туманом наметилось синее озеро. Стая длинношеих птиц поднялась, полетела, опять опустилась на воду.
— Как вы смотрите на теорию Маха и Авенариуса? — вдруг спросил мужской голос с нижней полки. Парень в серой рубашке приподнял треугольник лица. Глубоко, наискось, посаженные серые глаза, твердые губы…
— Вы меня спрашиваете? — удивилась я.
— Вас, конечно. Читаю Ленина и думаю, почему он обвиняет эмпириокритицизм в идеализме?
— Я считаю, чтобы правильно оценить эмпириокритицизм, нужно сначала изучить Канта и Гегеля. Без Гегеля нельзя подойти к философии марксизма. Но у него не разработана гносеология. Необходимо изучить мышление.
— Вы при помощи мышления хотите определить бытие? Это скверный идеализм! На черта нужны эти вещи в себе? — раздраженно отвечал парень, блестя глазами. — Мы знаем мир — данную общественно значимую реальность. Кое в чем мы уже совладали с этим миром.