— Скажите, пожалуйста, Марфа Олсуфьевна, — спросила я, — какие были грамоты в церкви у вас? Говорят, их увезли англичане?
— Про то не могу сказать; знаю, что были, а какие — не ведаю… не те, не петровски грамоты…
Марфа Олсуфьевна из-за самовара разглядывала меня. Я слегка стеснялась, давая себя рассмотреть: пусть, пусть, думала, надо привыкать. Профессор Штернберг говорил: лучший способ приобрести доверие — показывать себя. Насмотрятся — сами начнут рассказывать. Марфа Олсуфьевна спросила:
— А вы чьих будете? Родители живы ли?
— Живы родители, в Петрограде живут, я с ними. В институте учусь. Сюда, на Мурман, нас, трех студентов, на практику послали.
— Как же отпустила тебя матерь, такую молоденьку?
— Я вовсе не такая молоденькая, мне уж двадцать первый год! Кто меня удержать может? — задорно сказала я. Марфа Олсуфьевна засмеялась, но посмотрела укоризненно:
— Матерь всегда удержать может. Вон у меня сыны: вовсе большие мужики, а скажу — удержатся. Один женатый, отделен, а из материнского послушания все одно не выходит. А ты — ишь кака выросла, выискалась!
Я покраснела и в ту же минуту поняла: эта краска, ребячливая беспомощность сделали больше, чем любой обдуманный прием, — завоевали доверие.
С потеплевшими глазами старуха села к окну.
— Ну, — сказала она, — коли хошь, слушай, спою тебе старину.
Она протянула руку, взяла начатую сеть, сделала несколько быстрых движений челночком. Потом подняла голову, поглядела на окно, словно советуясь, и — запела. Пела негромко: о том, как жила-была чесна вдова Мамельфа Тимофеевна… Собирался сын ее на богатырские подвиги, становился на колени, просил материнского благословения. Но не благословляет сына ехать Мамельфа Тимофеевна. И опять становится сын на колени, в землю кланяется.
— Вишь, — прервала пение Марфа Олсуфьевна, — богатыри у матери спрашиваются, а ты говоришь! Материнско благословение — сила.
Олсуфьевна сидела, прислонясь к косяку. Прямой, сухощавый очерк ее лица темнел в закатном огне. Словно пела про сестру — вдову Мамельфу Тимофеевну: собирает сына, наставляет молодецкую силу с мудрой материнской строгостью. Стоит сын: большой, удалой, озорной, а не смеет поперечить матери.
И я догадалась: всегда так было; сидела мудрая женщина в доме, держала в руках ключи или прялку. Не пряжу, а долгую нить памяти своего народа плела. Родная страна тоже женщина-мать. Приходят к ней сыновья, разудалые, буйные, становятся на колени, просят благословения. Кто просил — получал, тот и путь находил, а кто самовольничал, ручки, ножки ребятам подергивал, как Васька Буслаев, тот — погибал. Гневалась мать и скорбела…
Отворилась дверь, тихо вошли две женщины. Перекрестились, молча поклонились образам и хозяйке, сели на лавку. Марфа Олсуфьевна кивнула и продолжала вести сказ.
Пришли еще люди. Седой старик на лавку сел, положил локти на колени. Две девушки сидели, подняв лица. У женщины — мальчик, посапывая, стоял между колен.
Я хотела записывать песню, но поняла, что невозможно. Запись — потом, после первого раза.
В избе становилось синее. Опять отворилась дверь. Вошел Морей Иванович и с ним какой-то чернобородый, носатый мужик.
— Пришел? — прервала пение хозяйка. — Да и гостя хорошего привел! Просим милости! Здравствуй, Герман Михайлович!
— Здравствуешь, Марфа Олсуфьевна, — ответил чернобородый, — да ты пой! Не обрывай песню.
— Я, почитай, кончила. Надо ужин собирать. Гостя баснями не кормят…
— Вари, вари уху, — сказал хозяин. — Здравствуй, гостенка заезжая! — Морей Иванович протянул мне руку. — Как старуха-от моя, гоже ли сказыват?
— Ох, как хорошо!
Соседи поднялись с лавок.
— Она ли не гожа? Дай ей Господь!
— Да чего там!..
— Стой! — сказал Герман Михайлович. — Люди добрые, не уходи! Ужин — фиг с ним! Благо мастерица распелась, надо песню прослушать. Не пущу тебя, Марфа Олсуфьевна. — Он шутливо растопырил руки. — Спой мою любимую! — Все улыбались ему. Марфа Олсуфьевна засмеялась:
— Ох, неотступный! Ох, скаженный! Нешто ето слыхано?
— Слыхано, да и пето. Пой, пока не остыла, — весело сказал черный. — Не отпущу без моей песни!
Марфа Олсуфьевна, правда, еще не остыла. Она поправила платок и покачала головой.
— Неуемный, так уж и есть неуемный. Ну, слушайте.
Долго тянулась песнь…
— Хватит! — встала Марфа Олсуфьевна. — Всего не перепоешь. Надо ужин собирать.
Соседи поклонились и пошли в двери. Морей Иванович чиркнул спичкой. Засветил лампу над столом. Белая ночь ушла из избы.
При огне я рассмотрела чернобородого Германа. Он был кряжист, невысок, одет в серую куртку, темные брюки и мягкие ичеги[21]. Крутой тонкий нос оседлан очками. Черная борода прятала нижнюю часть лица и делала его старше, но глаза из-за очков смотрели по-детски: серьезно и доверчиво.
Он говорил, как помор, но в гибких интонациях голоса чувствовалась возможность другой речи.
— Давайте знакомиться, заезжая гостенька, — сказал он, протягивая мне руку и рассматривая меня с веселым интересом. — Крепс, Герман Крепс. Вы из Петрограда пожаловали?
— Да, — отвечала я, называя себя и охотно поддаваясь дружескому интересу Крепса. — Из Петрограда, на практику.
— Так, так! Еще одна экспедиция? Скоро здесь на каждого лопаря будет по исследователю, но это хорошо! Вы на каком факультете?
— Этнограф. А вы что делаете?
— Быка развожу по Мурману.
— То есть как это развозите?
— Очень просто: в вагоне. Три четверти вагона под быка, четверть под меня, так и живем.
— Но куда же и зачем вы его возите?
— На коровьи свадьбы. Бык один на всю Мурманскую дорогу. Несколько лет назад по всему Мурману ни одной коровы не было. Я — агроном. Животноводством, как и всем здесь, до сих пор занималась железная дорога. Я ведаю животноводством. Приходится самому: развозить быка, лечить коров, читать лекции, изучать и гербаризировать флору — выяснять возможности кормовой базы… И делать еще многое другое. До войны это был совершенно дикий и неизвестный край. Война выдвинула необходимость Мурманского порта и постройку железной дороги. Но только после революции, когда прогнали англичан, оккупировавших край, его стали изучать и осваивать…
По мере того, как он говорил, отпадал поморский акцент, зазвучала привычная питерская речь.
— Вы из Петрограда? — спросила я.
— Был когда-то. Теперь лопарем стал. Хорошо здесь: места нетронутые, птицы не пуганые, звери — не ловленые, люди не порченые. «Край непуганых птиц» — читали у Пришвина?
— Ишь, Герман Михайлович места наши нахваливат… Садитесь к столу-то!
— Свои порато хвалить нечего, — усмехнулся Герман Крепс, пропуская меня на лавку.
— Вы не любите Петроград? — удивилась я. Герман покрутил бороду и усмехнулся, блеснув очками.
— Ну, пожалуй, люблю. Но жить в каменном мешке не могу: ни неба над головой, ни земли под ногами, ни мыслей в голове… Тянет север. Говорят, этим заболевают, любовью к северу.
— Интересная болезнь, возможно, и я заболею. Похоже, уже больна!
Н. И. Гаген-Торн с директором Лапландского заповедника Германом Михайловичем Крепсом. 1934 г.
После ужина Марфа Олсуфьевна увела меня в светелку, постелила постель. Я уплыла в сон до утра.
Утром вышла в избу, когда Марфа Олсуфьевна уж топила печь.
Хозяйка улыбнулась:
— Хорошо ли спалось? На новом месте приснись жених невесте.
— Жених не приснился, а вот песни ваши приснились. И хочется мне про здешнюю жизнь расспросить: все у вас не так, как в Питере.
— По стародавней старине живем, блюдем старину.
— А одежда старинная есть у вас, Марфа Олсуфьевна?
— Про одежу нашу ты спрашиваешь? Есть, есть старинна одежа: и шушуны, и сарафаны. Вот уберусь — выну из сундука. Как я была молода, у нас баско наряжались. Кики жемчугами низаны, сарафаны — штофные, рукава — кисейные, аглицкие…
— Почему аглицкие?
— А кто знат, почему так зовут — аглицкие и аглицкие, исстари так. У нас одежа-то долго жила, от бабки к внучке укрута переходила.
Она засунула уже состряпанные ею шаньги в печь.
— Ну, кончила! Пока мужики придут завтракать, я тебе покажу. — Вымыв руки, Марфа Олсуфьевна открыла в углу тяжелый сундук и достала одежду. Пахнуло сухим старым деревом и тканью. Вот те и аглицкие рукава, — Марфа Олсуфьевна развернула платок, достала кисейный верх рубахи с рукавами пышными, во много перехватов, с рюшами у кистей.
Такие рукава рисуют на портретах времен королевы Елизаветы, изумилась я. Неужели были завезены сюда? Мода времен Ивана Грозного и королевы Елизаветы?! Приезжали в Архангельск английские моряки, приходили корабли, торговали с Москвой через Архангельск. Неужели сохранилось?
Я зарисовала и стала записывать, Марфа Олсуфьевна с усмешкой смотрела.
— Ну, отвели жениха к невесте, сватам пировать можно… Здравствуйте! — сказал, входя, Герман Крепс. Морей Иванович подмигнул посмеиваясь.
— Надо выпить, мать, по случаю бычьей свадьбы.
— Ну-к доставай. А закуска на столе.
— Вы тут чем занимались? — спросил Крепс.
— Своим бабьим делом, нарядами. Вишь, хвасталась… Как раз к свадьбе… — усмехнулась хозяйка.
— Знаете, какую я обнаружила интересную вещь?
Я рассказала про «аглицкие» рукава.
— Интересно, — покрутил бородою Герман, — возможно, вы правы: тут край старины непуганой, как птиц. А я вам хотел предложить сегодня на птиц посмотреть. Пойдем со мной в горы. Не все людей, надо и горы послушать, чтобы край узнать.
— Горы что хошь расскажут, только слушать умей, — отозвался Морей Иванович. — Он те наскажет, Герман-от, он кажну птицу, дерево и камень понимат.
— Трапезуйте, — хозяйка поставила на стол самовар.
В волоковое оконце тянула свежая струя, пахнувшая соленой водой и березками, она отгибала парок над самоваром. Норвежские, с синими каймами, чашки блестели.