В открытом море можно было ходить по палубе и даже не возбранялись разговоры с мужчинами. Шурочка, московская студентка, получившая по 58-й статье, пункт 10, пять лет лагерей, встретила своего мужа – его, оказывается, тоже гнали на Колыму, и они попали в один этап. Целый день они сидели, тесно прижавшись, Шурочка плакала на его плече и все твердила: «За что? Ну за что же?» Он молча гладил ей руку. Встретятся ли они еще когда?
Кончалась серо-зеленая ширь без края, по горизонту потянулись гряды скал.
В Охотском море погода изменилась: два дня «Джурма» штормовала. Когда 7 августа вошла в бухту Нагаева, казалось, уже наступила осень. Серые базальтовые скалы отвесно поднимались над зеленой водой, желтея лиственницами.
На горах сидели сивые тяжелые тучи и дышали таким холодом, точно вот-вот начнут трясти снег.
Пароход, пыхая дымом, прошел между скалами, в глубину полукруга, по краям которого лепились домики.
Заключенных выпустили на палубу. Велели приготовиться с вещами. Мужчин было четыре с половиной тысячи, женщин человек триста (их мало привозили в колымские лагеря). Мужчины и женщины встали на палубе, отделенные друг от друга стрелками. Они ехали в разных трюмах, но во время пути с привычной уже тюремной ловкостью многим женщинам удалось разыскать мужей, повстречаться. Теперь они волновались – увидят ли близких в последний раз?
У других мужья не попали в этот этап, но они все-таки взволнованно смотрели: вдруг мелькнет родное лицо? Третьи не знали, арестованы ли их мужья, или совсем не имели мужей, но и они жалостливо и взволнованно рассматривали толпу исхудавших, небритых, посеревших мужчин.
Мужчины тоже тревожно и взволнованно рассматривали женщин, искали близких.
Над всеми стояло одиночество, тревога и боль.
Вместе с берегом подступало начало неизвестных лет, на которые они были осуждены. За плечами, как шторм в море, были встряска допросов, тюрьма, отчаяние.
Надо было начинать жить. Какой жизнью? Из прошлой выносило обломки – то, что уцелело в смятенном сознании, и то, что попало в уцелевшие пустяки вещей.
Пароход, бурля зеленой водой, подошел к мосткам. Бросили причал. Кто-то по спущенным доскам пробежал на пароход. Крикнул: «Строиться! Мужчины!» Вооруженные винтовками стрелки стали выводить их. Заключенные шли, как рыбы в колымские реки, сплошной лавой, когда воткнутая палка стоит от плотности тел.
Чернели головы, головы, головы: в шляпах, в шапках, в кепках, в каких-то совершенно непонятных головных уборах и вовсе без них.
Нельзя было разобрать отдельные фигуры, а все-таки женщины поднимались на цыпочки, старались выискать своих. Не находя – выдвигались, чтобы те, близкие, могли их заметить.
Пароход «Джурма» вмещал 5 тысяч заключенных. Из Владивостока в Магадан он делал два рейса в месяц. Второй пароход «Кулу» вмещал 4 тысячи заключенных. Тоже делал два рейса в месяц. Итого в месяц прибывало на Колыму 18–19 тысяч заключенных. Из них женщин не больше 2 тысяч. Их оставляли в Магадане и распределяли на рыбные промыслы и в сельскохозяйственные лагпункты. Мужчины были нужны для золотых приисков.
Воспоминаний о колымском периоде жизни не сохранилось, только стихи и письма.
Из «Колымского дневника»[10]
Не хуже, не лучше других —
Равноценна моя строка.
Потому, что это не стих:
Иероглиф и знак векам.
Потому, что это не боль —
Сгусток истории в нас.
Как лучину эпоха колет
Душу, чтоб ярче зажглась.
Не чадила б – стихом горела,
Красным пламенем осветив
Человечье черное дело
И скорбных мечтаний взрыв.
Если бы ангелы в небе были,
Неужели б они
В трубы свои не трубили,
Не зажигали огни,
Кликами не собирали ратей,
Чтобы броситься, крыльями трепеща,
В этот дом, где как в кратере
Плавит, зажав в клещах,
Души и жизни —
Страх?
Расплавленное течет, пузырясь,
По круглой земле.
Если бы ангелы были,
Зажмурились бы они —
Не глядеть,
Как по земле щербатой
Из человечьей лавы
Лопатой
Строится пористый ком,
Катить по земле щербатой.
А тот, на огромном плакате,
Смотрит кошачьим зрачком,
Как струится
Человеческой лавы поток.
Ангелы, может, могли бы молиться.
Мы – лишь сжимаем висок.
Лежу я, глаза закрыв,
Стук колес бесконечен и мерен…
Может быть, ты и жив?
Может быть – не расстрелян?
В дожде паровозный гудок,
И уходят леса Сибири.
Мир в крови, как в реке, намок,
Поток – разливается шире…
Из пены торчат суки
Разрушенных существований.
Как тигр, обнаживший клыки,
Лижет реку Неведомое Сознанье.
И поезд уходит, дрожа,
Под тяжестью нашей обиды.
Может быть, не был курок нажат?
Может – ты дышишь и видишь?
Ветер – тонким песьим воем
Завывает за горой,
Взвод стрелков проходит строем.
Ночь. Бараки. Часовой.
Это – мне, а что с тобою?
Серый каменный мешок?
Или ты прикрыл рукою
Пулей раненный висок?
Был он высокий и стройный,
С гибкой походкой упругой.
Мог он спокойно,
Коню подтянув подпругу,
В седле наклоняться, с размаху
С земли поднимая папаху,
И под черными усами
Пробегало точно пламя —
Блеск насмешливой улыбки.
А теперь – бредет не шибко,
В черном порванном бушлате,
Добывать в земле богатой
Пламя золота чужого…
Он с утра стоит, готовый
В снег упасть от истощенья…
И дрожат руки движенья
За тяжелою кайловкой,
Под заряженной винтовкой.
Это все отец народов
Дал как счастье и свободу.
От кремня острым билом можно
Тонкие отбить осколки.
Смачивая их, осторожно
Стачивать камень колкий.
Нож получается гладок,
Отточен, хорош…
Скажи, а ты знаешь, что надо,
Чтобы из сердца – сделать нож?
Земля в безмолвии лежала.
Сиял мороз, и снег визжал.
И каждый, в горести, не знал,
Что дом его наутро ожидало.
Так падал год. Под синевой
Шел болью день на день похожий.
Но ангел с белою трубой
Вдруг вылетел и крикнул: «Боже! Боже!
Они не могут больше ждать,
Они измучены – безмерно!»
И горы грянули – «Кончать!»
И реки подхватили – «Верно!
Пора кончать: их кровь и пот
Зальет прозрачность наших вод,
Мы будем грязью протекать,
Начнет земная шерсть линять
И, скорчившись, земля стонать».
Тут ангел снова затрубил,
Взывая к синему престолу,
И камень сам заговорил:
«Пройдет страной Великий Голод,
Пройдет страной и мор, и град,
Пускай же камни говорят,
Когда уста закрыты людям».
Вновь ангел затрубил о чуде,
И Город встал, звеня стеклом,
Дробя своих остатки зданий,
Кремль тяжело пошел плечом,
В Москву-реку лег в содроганье.
Вскипели волны, чайками крича.
Взметнулась Волга, с Нижнего до Ярославля…
И, в красной пене кирпича,
Тот человек, с усмешкой палача,
Лежал, самим Кремлем раздавлен[11].
Как могу я слагать стихи?
Как могу я на солнце смотреть?
От человеческой крови мхи
По земле начинают рдеть.
По земле выступает роса
Человеческих, конских, собачьих слез.
И отжимает она волоса,
Травянистые длинные нити волос.
От росы солонеет трава,
Но не радует соль скот,
Потому что запах ее – кровав
И горек людской пот.
Это – земля иль другая планета?
Синие горы – причудливо строги.
Ветви – рисованы в небе кристаллами света,
Выдуман лес многоногий!
Кто-то,
Алмазами землю покрывший,
Без счета
Льет холода жидкое пламя,
И смотрят два солнца застывших
С неба – пустыми глазами.
Ты снова здесь? Над снежной пеленой
Пришел из прошлого забвенья.
И ты встаешь, как голос мой,
Как первый час любви земной,
Как первый плод осенний.
Кругом – безмолвно и бело,
Мы – за чертой земного бденья.
Нас здесь снегами замело,
Над нами горе провело
Вдоль губ и глаз – глухие тени.
Зачем же ты меня зовешь,
В предельной горечи сомненья,
Что даже солнце – только ложь,
Что ты как камень упадешь
На дно бесцельного мученья.
Что же – значит, истощенье?
Что же – значит, изнемог?
Страшно каждое движенье
Изболевших рук и ног…
Страшен холод…