Memoria. Воспоминания, рассказы, стихи — страница 16 из 76

В открытом море можно было ходить по палубе и даже не возбранялись разговоры с мужчинами. Шурочка, московская студентка, получившая по 58-й статье, пункт 10, пять лет лагерей, встретила своего мужа – его, оказывается, тоже гнали на Колыму, и они попали в один этап. Целый день они сидели, тесно прижавшись, Шурочка плакала на его плече и все твердила: «За что? Ну за что же?» Он молча гладил ей руку. Встретятся ли они еще когда?

Кончалась серо-зеленая ширь без края, по горизонту потянулись гряды скал.

В Охотском море погода изменилась: два дня «Джурма» штормовала. Когда 7 августа вошла в бухту Нагаева, казалось, уже наступила осень. Серые базальтовые скалы отвесно поднимались над зеленой водой, желтея лиственницами.

На горах сидели сивые тяжелые тучи и дышали таким холодом, точно вот-вот начнут трясти снег.

Пароход, пыхая дымом, прошел между скалами, в глубину полукруга, по краям которого лепились домики.

Заключенных выпустили на палубу. Велели приготовиться с вещами. Мужчин было четыре с половиной тысячи, женщин человек триста (их мало привозили в колымские лагеря). Мужчины и женщины встали на палубе, отделенные друг от друга стрелками. Они ехали в разных трюмах, но во время пути с привычной уже тюремной ловкостью многим женщинам удалось разыскать мужей, повстречаться. Теперь они волновались – увидят ли близких в последний раз?

У других мужья не попали в этот этап, но они все-таки взволнованно смотрели: вдруг мелькнет родное лицо? Третьи не знали, арестованы ли их мужья, или совсем не имели мужей, но и они жалостливо и взволнованно рассматривали толпу исхудавших, небритых, посеревших мужчин.

Мужчины тоже тревожно и взволнованно рассматривали женщин, искали близких.

Над всеми стояло одиночество, тревога и боль.

Вместе с берегом подступало начало неизвестных лет, на которые они были осуждены. За плечами, как шторм в море, были встряска допросов, тюрьма, отчаяние.

Надо было начинать жить. Какой жизнью? Из прошлой выносило обломки – то, что уцелело в смятенном сознании, и то, что попало в уцелевшие пустяки вещей.

Пароход, бурля зеленой водой, подошел к мосткам. Бросили причал. Кто-то по спущенным доскам пробежал на пароход. Крикнул: «Строиться! Мужчины!» Вооруженные винтовками стрелки стали выводить их. Заключенные шли, как рыбы в колымские реки, сплошной лавой, когда воткнутая палка стоит от плотности тел.

Чернели головы, головы, головы: в шляпах, в шапках, в кепках, в каких-то совершенно непонятных головных уборах и вовсе без них.

Нельзя было разобрать отдельные фигуры, а все-таки женщины поднимались на цыпочки, старались выискать своих. Не находя – выдвигались, чтобы те, близкие, могли их заметить.

Пароход «Джурма» вмещал 5 тысяч заключенных. Из Владивостока в Магадан он делал два рейса в месяц. Второй пароход «Кулу» вмещал 4 тысячи заключенных. Тоже делал два рейса в месяц. Итого в месяц прибывало на Колыму 18–19 тысяч заключенных. Из них женщин не больше 2 тысяч. Их оставляли в Магадане и распределяли на рыбные промыслы и в сельскохозяйственные лагпункты. Мужчины были нужны для золотых приисков.

* * *

Воспоминаний о колымском периоде жизни не сохранилось, только стихи и письма.

Из «Колымского дневника»[10]

ТЕПЕРЬ

Не хуже, не лучше других —

Равноценна моя строка.

Потому, что это не стих:

Иероглиф и знак векам.

Потому, что это не боль —

Сгусток истории в нас.

Как лучину эпоха колет

Душу, чтоб ярче зажглась.

Не чадила б – стихом горела,

Красным пламенем осветив

Человечье черное дело

И скорбных мечтаний взрыв.

* * *

Если бы ангелы в небе были,

Неужели б они

В трубы свои не трубили,

Не зажигали огни,

Кликами не собирали ратей,

Чтобы броситься, крыльями трепеща,

В этот дом, где как в кратере

Плавит, зажав в клещах,

Души и жизни —

               Страх?

Расплавленное течет, пузырясь,

По круглой земле.

Если бы ангелы были,

Зажмурились бы они —

               Не глядеть,

Как по земле щербатой

Из человечьей лавы

                Лопатой

Строится пористый ком,

Катить по земле щербатой.

А тот, на огромном плакате,

Смотрит кошачьим зрачком,

Как струится

Человеческой лавы поток.

Ангелы, может, могли бы молиться.

Мы – лишь сжимаем висок.

Шпалерная. 1937

* * *

Лежу я, глаза закрыв,

Стук колес бесконечен и мерен…

Может быть, ты и жив?

Может быть – не расстрелян?

В дожде паровозный гудок,

И уходят леса Сибири.

Мир в крови, как в реке, намок,

Поток – разливается шире…

Из пены торчат суки

Разрушенных существований.

Как тигр, обнаживший клыки,

Лижет реку Неведомое Сознанье.

И поезд уходит, дрожа,

Под тяжестью нашей обиды.

Может быть, не был курок нажат?

Может – ты дышишь и видишь?

* * *

Ветер – тонким песьим воем

Завывает за горой,

Взвод стрелков проходит строем.

Ночь. Бараки. Часовой.

Это – мне, а что с тобою?

Серый каменный мешок?

Или ты прикрыл рукою

Пулей раненный висок?

Магадан. Осень 1937

* * *

Был он высокий и стройный,

С гибкой походкой упругой.

Мог он спокойно,

Коню подтянув подпругу,

В седле наклоняться, с размаху

С земли поднимая папаху,

И под черными усами

Пробегало точно пламя —

Блеск насмешливой улыбки.

А теперь – бредет не шибко,

В черном порванном бушлате,

Добывать в земле богатой

Пламя золота чужого…

Он с утра стоит, готовый

В снег упасть от истощенья…

И дрожат руки движенья

За тяжелою кайловкой,

Под заряженной винтовкой.

Это все отец народов

Дал как счастье и свободу.

Магадан. 1937(?)

* * *

От кремня острым билом можно

Тонкие отбить осколки.

Смачивая их, осторожно

Стачивать камень колкий.

Нож получается гладок,

Отточен, хорош…

Скажи, а ты знаешь, что надо,

Чтобы из сердца – сделать нож?

* * *

Земля в безмолвии лежала.

Сиял мороз, и снег визжал.

И каждый, в горести, не знал,

Что дом его наутро ожидало.

Так падал год. Под синевой

Шел болью день на день похожий.

Но ангел с белою трубой

Вдруг вылетел и крикнул: «Боже! Боже!

Они не могут больше ждать,

Они измучены – безмерно!»

И горы грянули – «Кончать!»

И реки подхватили – «Верно!

Пора кончать: их кровь и пот

Зальет прозрачность наших вод,

Мы будем грязью протекать,

Начнет земная шерсть линять

И, скорчившись, земля стонать».

Тут ангел снова затрубил,

Взывая к синему престолу,

И камень сам заговорил:

«Пройдет страной Великий Голод,

Пройдет страной и мор, и град,

Пускай же камни говорят,

Когда уста закрыты людям».

Вновь ангел затрубил о чуде,

И Город встал, звеня стеклом,

Дробя своих остатки зданий,

Кремль тяжело пошел плечом,

В Москву-реку лег в содроганье.

Вскипели волны, чайками крича.

Взметнулась Волга, с Нижнего до Ярославля…

И, в красной пене кирпича,

Тот человек, с усмешкой палача,

Лежал, самим Кремлем раздавлен[11].

Колыма. 1937

* * *

Как могу я слагать стихи?

Как могу я на солнце смотреть?

От человеческой крови мхи

По земле начинают рдеть.

По земле выступает роса

Человеческих, конских, собачьих слез.

И отжимает она волоса,

Травянистые длинные нити волос.

От росы солонеет трава,

Но не радует соль скот,

Потому что запах ее – кровав

И горек людской пот.

Магадан. 1937(?)

* * *

Это – земля иль другая планета?

Синие горы – причудливо строги.

Ветви – рисованы в небе кристаллами света,

Выдуман лес многоногий!

Кто-то,

Алмазами землю покрывший,

Без счета

Льет холода жидкое пламя,

И смотрят два солнца застывших

С неба – пустыми глазами.

Колыма. Эльген. 1938

* * *

Ты снова здесь? Над снежной пеленой

Пришел из прошлого забвенья.

И ты встаешь, как голос мой,

Как первый час любви земной,

Как первый плод осенний.

Кругом – безмолвно и бело,

Мы – за чертой земного бденья.

Нас здесь снегами замело,

Над нами горе провело

Вдоль губ и глаз – глухие тени.

Зачем же ты меня зовешь,

В предельной горечи сомненья,

Что даже солнце – только ложь,

Что ты как камень упадешь

На дно бесцельного мученья.

1938

* * *

Что же – значит, истощенье?

Что же – значит, изнемог?

Страшно каждое движенье

Изболевших рук и ног…

Страшен холод…