Memoria. Воспоминания, рассказы, стихи — страница 22 из 76

прашивали. Когда же дойдут до дела?»

Собирались на соседних кроватях, оглядываясь на волчок, шептались: как вел себя следователь? На каком этаже была? Что удалось подметить, проходя по тюрьме? Пытались уловить ход мясорубки, перемалывающей судьбы. Молола – усовершенствованно: пятен крови не видно.

Щелкнул замок.

– Смирнова Валентина Андреевна.

– Я!

– С вещами!

Все вздрогнули. Валя стала торопливо собирать вещи, спрашивая шепотом:

– Что это? Что это? Куда?

– Наверное, на волю, Валюша, – утешала Надежда Григорьевна, помогая увязывать узелок.

– Вернее – в другую камеру, – скупо сказала Мария Самойловна.

– Но почему?

– Разве вещи знают, почему их переставляют? Мы – вещи, – ответила я.

– Что мы знаем о следующем часе? – подтвердила Мария Самойловна.

Торопливо: объятия, объятия. Валя вышла.

Мы сидели, глядя на опустевшую койку, в урочный час выпили кипяток. Ждали: кого еще?

Человек не может быть в постоянном напряжении. Казалось бы: надо ждать неизвестного каждую минуту. Но мы ждали несколько часов, а потом начали развлекать себя – вышиванием из старых ниток, гаданием на спичках, заплетением кос, разговорами. Будто и не придет сейчас неожиданное.

Но лязгнул замок. Все вздрогнули.

На этот раз впустили высокую светлоглазую женщину с пледом в руке. По тому, как оглядывалась, остановилась, – все поняли: с воли. Подошли. Она отвечала по-русски с трудом. Оказалась эстонка из Таллина. Я заговорила с ней по-немецки, она как-то успокоенно ответила. На меня зашикали:

– Вы что? Вам не хватает шестого пункта? – (Шпионаж.) – Нельзя по-немецки!

Но заключенные умеют понимать друг друга почти без слов: мы скоро узнали ее историю.

– Как можно отказать отцу, когда он хочет взять к себе детей? – спрашивала она. – Как я могла не помогать брату взять детей в Америку? Их мать умерла, не дождалась мужа, дети остались со мной. Конечно, я была в американском консульстве! Сколько лет брат искал своих детей! Он уехал на заработки еще из буржуазной Эстонии. Потом она стала советской, потом пришли немцы. Он не знал, что сталось с женой и детьми, искал их. Когда пришли Советы – нашел, узнал, что жена умерла, дети у тетки. Умолял ее помочь отправить их в Америку. Разве это есть шпион? – спрашивала она, смотря прозрачными удивленными глазами.

Мы молчали. Она верила, что это недоразумение. Больше всего ее ужасало вначале, кого она встретит в тюрьме: воровок, бандиток, преступниц? Увидела – обыкновенные женщины; жили, постепенно приспособляясь: стирали трусы и платки под краном в уборной, штопали иголкой из рыбьей кости (металлических острых предметов в камеру не давали), учили друг друга мережить. Она оттаивала, улыбка добрела, но в глазах росло недоумение: что все это значит? За что сидят эти женщины?


Март подходил к концу. В тюрьме ход зимы, ход Земли к весне чувствуется по мелким приметам: пробился в камеру, стал задерживаться на серой стене узкий солнечный луч, как прожектор, осветил трещины в масляной краске, потеки на потолке. Заплясали пылинки. Форточку откроют, и слышно восторженное чириканье воробьев. Их не видно, железный щиток закрывает окно, но за щитом – воробьи прославляют весну. На прогулке черный проугленный снег в колодце двора таял под ногами. На водосточных трубах – ледяные сосульки. Поднимешь глаза – в синеве взбитой пеной плывут облака. Перемены в свете и воздухе, незаметные людям, занятым делами на воле, становились событиями в тюрьме – внимание обострено. Мы научились определять время по передвижению тени оконной решетки, людей – по вздергу губ или пойманному взгляду.

После обеда вызвали на допрос Аню. Вернулась вечером. Руки у нее тряслись, быстрые темные глаза округлились.

– Подписала окончание следствия! – воскликнула она, садясь на кровать. – Была у прокурора и подписала! Никаких новых материалов, только про двадцать восьмой год!

– Ну, значит, освободят, – радостно сказала Надежда Григорьевна.

– Значит…

Опять лязгнул замок.

– Гаген-Торн.

– Я!

– Как зовут?

– Нина Ивановна.

– К следователю!

Подняли в лифте, повели коридорами, опустили в лифте на один этаж. Опять коридорами… В них уже не было ничего тюремного: сияющий паркет, покрытый ковровой дорожкой, сияющие медные ручки белых дверей. Кабинет. Такой же солидно сияющий. Огромные окна, кожаная мебель. Два следователя: мой, молодой, и другой, пожилой.

– Садитесь, – сказал мой, как всегда не подпуская близко к столу. – Вы продолжаете утверждать, что не вели антисоветской деятельности?

– Не вела.

– И первый срок отсидели зря?! А показания, которые на вас имеются?

– Какие показания?! Я не видела никаких показаний!

– Как это не видели! Вот они, показания! – Он постучал по папке рукой. – А вы утверждаете, что не видели! А?!

– Ничего мне тогда не показывали! – вскричала я. – Если бы видела, хоть знала бы, за что сидела на Колыме.

– Чушь городите, – рявкнул следователь, – не верю!

– Говорю вам, что не видела, – заорала я, – если они есть – покажите!

Другой, пожилой, сказал:

– Знаешь, в тридцать седьмом их не показывали. Может, и не видала.

– Ну-у? – удивился молодой. – Как это? Ну – смотрите!

Он вынул из папки и протянул мне лист. Прочла: «Протокол допроса Ш… Ноэми Григорьевны, 1901 г. рождения». Я вздрогнула: Нама. Она так сердечно, так дружески отнеслась ко мне, когда я в 1945 году приезжала в Ленинград искать, не сохранилась ли моя диссертация. Мы знали друг друга со студенческих лет, учились у Богораза и Штернберга; вместе начали работать в музее… Что ее спрашивали? В 45-м году она так участливо расспрашивала о Колыме, я знала, что ее брат тоже там в лагерях, рассказала все, что слышала о нем. Мы вспоминали молодость, она пригласила меня в Филармонию, дала карточку в академическую столовую на те дни, что я была в Ленинграде. Что может быть плохого для меня в ее показаниях?

Стала читать. Да, несомненно, писал не следователь, точнее, следователь со слов этнографа, так сформулирована тематика и подготовка к первому этнографическому совещанию, которой я занималась в 28-м году. Но что это? «Мне известно, что у Гаген-Торн на дому были нелегальные сборища, на которых я присутствовала один раз. Там обсуждалось, как объединить этнографическую научную молодежь против коммунистов. Гаген-Торн призывала к этому, подготовляя нелегальную программу совещания. Она отличалась антисоветскими настроениями, брала темы по древним пережиткам, не желая заниматься современностью…»

– Позвольте! – возопила я. – Археологи все занимаются древностью, и никто не видит в этом антисоветских настроений! Никаких нелегальных сборищ не было! Если бы тогда, в тридцать седьмом году, мне показали это! Так просто было доказать!

Теперь, после войны и блокады, почти никого не осталось в живых, но в 37-м году были люди, которые могли подтвердить, что было на совещании у меня в квартире! Я вся дрожала от возбуждения.

– Был жив Николай Яковлевич Марр, был жив Михаил Петрович Кристи, который поручил мне подготовить программу всесоюзного совещания…

– Кто такой Кристи? – насторожился следователь, схватив перо.

– Вам бы надо знать! – сердито сказала я. – Это был зам. наркома по делам науки и высшей школы.

– Был такой, – подтвердил пожилой следователь.

– Он поручил нам подготовить программу.

– Почему же вы собирались на частной квартире?

– Да потому, что я была в декретном отпуску, дохаживала последние дни до родов, вот и пришли ко мне. Если бы мне дали эти показания в тридцать седьмом году! Так просто было бы доказать!

– Теперь все это не имеет значения, за прошлое вы отбыли срок наказания. Нет смысла его поднимать.

– Как нет смысла! Как нет смысла? Обвинения отпадут, и станет ясно, что это ошибка!

– Вас тем необходимее изолировать. Раз вы считаете это ошибкой – разве вы простите, что вам испортили жизнь? Ясное дело: вы стали врагом советской власти.

– Позвольте! – закричала я. Но мой, молодой, поднялся:

– Не стоит об этом говорить! Допрос окончен. Пойдем к прокурору.

Он позвонил часовому. В сопровождении солдата мы пошли длинным коридором.

Еще импозантнее приемная: сияющие дверные ручки, сияющий паркет, пестрый ковер на полу, мягкие пружины кожаных кресел.

Такой же пружинящий, приглаженный человек в сером костюме. От возбуждения я заметила не лицо, только блеск пенсне и блеск пробора.

– Гражданин прокурор! Мне только что показали обвинения тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Я хочу просить о пересмотре дела. Я все могу опровергнуть. Я прошу…

– Да, да, мы рассмотрим, если понадобится… Вы считаете следствие законченным? – спросил прокурор следователя.

– Законченным, товарищ прокурор!

– Ну что же – прочтите последний протокол, – сказал прокурор, – подпишите, что вы уведомлены об окончании следствия. – Он протянул мне бумажку.

– Но я не согласна! Оно не кончено – надо рассмотреть эти показания!

– Мы посмотрим, посмотрим… Это не имеет значения. – Он прошел в другую дверь, за приемную.

Часовой сказал:

– Пройдите!

И меня увели. Коридорами, лифтами, опять коридорами. Он отвел меня в камеру.

Я записываю факты. Мне самой теперь они кажутся неправдоподобными: как могло быть, что десятки тысяч людей отправляли в лагеря без суда, без проверки случайных показаний обвинения? Как могла существовать машина особого совещания? Кто додумался до создания этой машины? Это менее понятно, чем процессы ведьм в Средние века: те вытекали из общего мировоззрения, а это – стояло в противоречии проповедуемому мировоззрению. Но – было! Память объективно и точно передает совершавшееся. Прошу верить: я веду записки как исторический документ для будущих поколений, в них нет ни прикрас, ни искажений. Это не агитка, не беллетристика, это запись о прожитом, это попытка наблюдателя точно фиксировать виденное. Так, как привыкли мы, этнографы, во время полевых работ.