Memoria. Воспоминания, рассказы, стихи — страница 3 из 76

Лев Успенский. Записки старого петербуржца

Сотри случайные черты —

И ты увидишь: мир прекрасен.

А. Блок

Гимназия

Гимназия. сначала либеральнейшая, с оттенком демократизма гимназия Стоюниной. Ходили все девочки в голубых сатиновых халатах и легких тапочках, которые оставались в гимназии. Преподавали великолепные учителя: Н. О. Лосский, муж дочери Марии Николаевны Стоюниной, читал в VIII классе логику, а Ив. Ив. Лакрин – психологию. Стоюнинки гордились своей гимназией и своей свободой обращения. Детей не стесняли. Мне позволяли под халатом носить привычные мне штаны и матроски. Мы с Татой Глебовой и Мухой Гвоздевой, трое из нашего класса, ходили одетые мальчиками. Четыре года я училась у Стоюниной, но потом мы переехали на Бассейную улицу, в «кадетскую крепость», как называли эти кооперативные дома Товарищества. Там жила обеспеченная профессорская интеллигенция, жил и Радичев, бывал Набоков – левокадетские лидеры. Отец дружил с ними. Он к этому времени стал профессором военно-медицинской академии. Демократизм несколько выветрился из нашего дома и принял другие формы. Мама продолжала считать, что «люди», то есть кухарка и две горничные, должны питаться так же, как и «господа». Однако «господа» ели вдоволь – «людям» же к обеду полагалось по половине рябчика и по одному куску сладкого пирога на десерт. И хотя мама и говорила, что надо бы каждой дать хотя бы по маленькой комнатке, людская была одна на троих.

Меня перевели в другую гимназию. Это мотивировалось тем, что я ни за что не соглашалась, чтобы за мной приходила в гимназию прислуга, а мама не соглашалась пускать меня одну через Невский.

В гимназии княгини Оболенской сняли с меня мальчишеские штаны, надели коричневое платье с черным передником и запретили носить носки. Это было первое и неодолимое насилие надо мной. Дисциплина и «хорошее поведение» сказывались и в том, что в «большом зале» на переменах старшим классам не позволялось бегать, а для игр отводился лишь примыкавший к нему «малый зал». А в нижний этаж, где проводили свои перемены маленькие, нас не пускали. У меня бывали приступы тоски и потребность какой-то разрядки.

Отрадой и утешением были уроки истории. Древнюю историю преподавала Наталия Давидовна Флитнер, египтолог, работавшая в Эрмитаже (потом, взрослой, я встречалась с нею). Средневековье преподавал Алексей Георгиевич Ярошевский. Он прочел нам отрывок из «Песни о Роланде», рассказал о рыцарских турнирах. Советовал прочесть «Айвенго» и вообще прочитать Вальтера Скотта. И вот нахлынула вдруг на меня потребность разрядки! И я стремительно решилась – устроить в гимназии рыцарский турнир!

В «малом зале» из стульев сделали возвышенный трон. Были выбраны король и королева. Облачившись в какие-то мантии, распустив локоны, они уселись на троне. Были выбраны рыцари и кони – две здоровенные толстые глупые девы, охотно шедшие на всякие шалости. «Рыцарь» Нина Мелких написала стихи:

Герольд обходит государства

С большой серебряной трубой —

Герольд, что с серыми глазами

И золотыми волосами,

Обходит герцогства и царства

И кличет рыцарей на бой.

Герольдом была я. Серебряная труба – свернутая трубкой тетрадь. А герцогства и царства – соседние классы. Зрители турнира охотно набежали оттуда. Герольд и поэт – две Нины – превратились в рыцарей и сели на «коней». Портфели были щитами, а длинные линейки – мечами. Кони ржали и гарцевали. Мы выехали на середину круга перед троном и только собрались скрестить мечи, как появилась дежурная классная дама и, стащив нас с «коней», повела всех в директорскую. Но в директорской был инспектор и наш историк – Алексей Георгиевич. Классная дама, пылая гневом, рассказала им всю сцену.

– Ведь не мальчишки – девочки, из приличных семей, и устроили публичную драку! Чем это могло кончиться?

Алексей Георгиевич поправил очки и торопливо разгладил бородку.

– Что же это, девочки? – сказал он укоризненно. – Ну разве мыслимо драться публично?

– Это вовсе не драка, Алексей Георгиевич, – сказали мы обе, – это был настоящий рыцарский турнир.

– Мы хотели устроить военные состязания, – пояснила я.

– Необходимо поставить в известность родителей, – сказала классная дама.

– Да, да, мы разберемся на педагогическом совете, – заверил ее Алексей Георгиевич. – Ступайте, девочки, и, пожалуйста, чтобы этого больше не было.

На педагогическом совете, кажется, очень смеялись, как сообщили нам нянечки. Дома я рассказала за обедом сама.

– Далекое отражение военного времени в детской психике, – заметил отец, торопясь на прием.

Шел 1914 год, война была летом объявлена, но еще не очень чувствовалась в быту тыла. Может быть, и правда, это она давала такие «отражения»? Но мне хочется сказать не о том, как отразилась на нас война, передать не быт эпохи, а те картины, которые, казалось, были записаны во сне. Они – черточки того, что стало потом фундаментом моей молодости, ее трудностью и ее силой. Пожалуй, это было чувство свободной уверенности в себе, в праве быть самим собой и идти своим путем, обязательно раскрывающим впереди горизонты.

Литературу преподавала Ольга Владимировна Орбели, жена Рубена Орбели, брата Леона и Иосифа Абгаровичей, человек, несомненно, культурной среды, но культуры XIX века. Она не понимала и не любила культуру начала XX века. Помню, она дала нам сочинение на «вольную тему». А я тогда только что с упоением прочитала Рабиндраната Тагора и стала писать о нем. Незаметно, ловя что-то звеневшее в воздухе, я написала ритмической, в аллитерациях вьющейся прозой, и Ольга Владимировна подумала: Андрей Белый! Декадентство… Она прочла в классе вслух мое сочинение, иронически подчеркивая все аллитерации. Класс хохотал. Я не была уязвлена или обижена, нет, я взбунтовалась. Распахнув двери, я закричала:

– Бэби, кататься!

И толстая Бэби, мой конь из турнира, с топотом прискакала ко мне. Размахивая мечом-линейкой, я вскочила к ней на спину, и мы помчались по залу. Конечно, вскоре нас поймали и отправили в директорскую.

– Что это – опять Гаген-Торн? – с упреком сказала кроткая Елизавета Николаевна Герцфельд, директриса. – Что это, Бэби?

– Елизавета Николаевна, Бэби тут совсем ни при чем, она просто не поняла, что делает. Виновна – я. Но я просто не могла удержаться. Надо было вылить обиду!

– Какую обиду?

– Ольга Владимировна прочла вслух классу и осмеяла мое сочинение. А я правда писала как умела, стараясь передать свое впечатление от Рабиндраната Тагора… Очень сильное впечатление. Я и не слыхала об Андрее Белом. Я написала, как я Тагора почувствовала, а Ольга Владимировна все сделала таким смешным! – И, о позор, у меня брызнули слезы! Я торопливо утерла их измазанным мелом кулаком.

– Но вы же большая девочка, Гаген-Торн, расскажите связно!

Я взяла себя в руки и сказала:

– Понимаю, это глупо – скакать по залу, но это от неожиданности и отчаяния просто!

– Ну, ступайте, успокойтесь, можно же было найти другие формы для выражения вашего волнения, – вздохнула Елизавета Николаевна.

Очень сложно передать сейчас чувства подростка: я действительно была оскорблена и взволнована, и, если бы я была ранима, это могло бы стать глубокой раной. Но тут был скорее бунт горячего жеребенка, который, если неосторожно его хлестнуть, несется очертя голову до пропасти не от страха и боли, а от бунта. Не успокой его – он и в пропасть прыгнет, не заметив. Что надо делать? Вероятно, спокойной и твердой рукой держать вожжи. Не останавливать и не нахлестывать жеребенка, а сильной рукой дать почувствовать – сдержись.

Но в то время интеллигентные воспитатели больше всего думали о ранимости души ребенка и боялись его обидеть. Поэтому был созван специальный педагогический совет. Я, конечно, узнала об этом, как всегда, от нянечек, с которыми из принципа демократии дружила и часто забиралась к ним в комнату.

– Ольга Владимировна на совете волновались, даже заплакали, – сообщила нянечка Настя, – все про вас говорили, барышня, поминали влияние какое-то вредное. А им все про душу ребенка отвечали Алексей Георгиевич и Данила Александрович, который химии обучает.

– Ну и что? – спросила Нина Мелких.

– Да Ольга Владимировна сказали: признаю, что не права.

Мы засмеялись.

– Пойдем, ребенок, ловкий ребенок! – сказала Нина.

И мы убежали, торжествуя победу. На следующем уроке Ольга Владимировна после звонка задержала класс на минутку.

– Гаген-Торн, – сказала она, – я должна сказать, что была не права, иронизируя над вашим сочинением. Я вовсе не хотела вас обидеть.

– Ну а я повела себя вовсе глупо, – призналась я с ноткой великодушия.

Надо ли было это делать ей? Надо ли было так решать на педагогическом совете? Вероятно, да! Для нервной и чуткой девочки это могло действительно стать серьезной травмой. И они – гуманные и вдумчивые учителя – были правы, опасаясь за душу ребенка. Но для меня, вероятно, нужно было другое – серьезный и вдумчивый разговор, а не это публичное извинение. Оно только добавило мне и без того достаточно сильное чувство «победительности», уверенности в том, что я могу и сумею сделать то, что захочу.

Я не была ни избалованной, ни злой, но во мне жила абсолютная уверенность в своей свободе. В седьмом классе все дрожали на уроках химии. Данила Александрович не был очень строг, он был презрителен и беспощаден к барышням. Шла зима 1916/17 года, и уже пахло в воздухе чем-то непонятным и тревожным. Какие-то слухи ползли по городу. И поэтому особенно оскорбительно-презрительной была его манера вызывать к доске. Он громко называл фамилию. Фигурка в коричневом платье и черном переднике вздрагивала и выходила к доске.

– Лепечите, милая барышня, – говорил он, откидываясь на стуле.

И смущенная барышня начинала действительно лепетать.