Встречи такие бывали в первое полугодие нашего пребывания в 6-м лаготделении. Тогда только начинали строиться рядом мужской лагпункт и мебельная фабрика. Еще не успели выстроить столовую, и мужчин строем водили в нашу, после того как отобедают женщины.
Их временная зона примыкала к нашей. Около уборной даже бровки не было, одна выгребная яма, уборные разделены только досками.
Когда и как умудрились оторвать доску, чтобы не слышали часовые на вышке? Не знаю. Вечером из уборной пробежали в наш, ближний барак четыре тени. Головы повязаны платками, одеты – в брюки и телогрейки, как все зазонницы на работе. Только рост что-то больно высок.
Я обходила барак, смотрела, хватило ли кипятку.
– Пани староста, – шепотом остановила меня дневальная, – не ходите, прошу дуже, у крайну секцию.
– А что такое, пани Бут?
Она усмехнулась виновато и умоляюще:
– Хлопцы там, наши хлопцы со Станиславщины… Прийшли до девчат своего села. Не тремайте их, пани староста!
– Хорошо, пани Бут, – шепотом ответила я. И громко крикнула: – Пани Бут, я пойду в КВЧ до отбоя. Если кто спросит – я там.
– Добре!
Когда я вернулась, никого уже не было.
На другой день топали строем мужчины в столовую. Четыре рослых парня приподняли смушковые шапки и усмехнулись мне.
– Зятья идут! – сказала дневальная соседнего барака. Я ничего не ответила.
Зашла раз в соседний барак. Увидела на верхних нарах голубоглазую девочку-подростка с толстой светлой косой. Она повернулась, и я вздрогнула: пустой рукав – руки нет от самого плеча.
– Откуда она? – тихо спросила соседку внизу. – Разве был новый этап?
– С ЦЛБ. Девчата рассказывали: ее из тюрьмы прямо на ЦЛБ отправили, в одиннадцатый корпус… На следствии электричеством пытали. Год в одиннадцатом корпусе пробыла. Теперь – ничего. Только нельзя поминать.
11-й корпус на ЦЛБ (Центральной лагерной больнице) – психиатрический.
– А где взяли?
– Во Львове. Из школы. За стихи, говорят.
– А рука?
– Не знаю. В лагеря уж безрукой попала. Девчата ей косу расчесывают и заплетают. Галей зовут. Украинка[16].
Недели три не находили работы для однорукой. Галя сидела на верхних нарах, присматривалась. Постепенно нашла подружек. Немало девчат с Западной Украины. Она заметила Рузю и Оленку, которые дежурили у брамы – ворот в столовую. Столовая отделена от зоны забором. Туда велено ходить только строем и без строя никого не пускать. У ворот сторожат две девчонки. А каждому хочется первым прорваться, место занять. Смуглая, черная, как уголек, сверкает глазами:
– Кажут вам, дивчата, – не ходить, нельзя! Кажут же!
Другая, беленькая как булочка, пунцовеет, надрывно кричит:
– Что мы поделаем? Не разрешают без строя пускать!
Прибежавшие из цеха девчата то переругиваются, то смеются:
– Дывись, Оленка гавкает, як пес!
– А что я можу? – обиженно кричит Оленка. – Таке мое дило: ставлят, шоб не пускать.
Видя, что надзирателей нет, машет рукой и отходит от ворот. Беленькая, по-детски надув губы, тоже отходит, отворачивается. Толпа врывается в ворота. Толкучка у раздаточных окон. Получавшие хватают миски, торопливо усаживаются на лавки, к столам.
А у ворот черноглазая Оленка и беленькая Рузя опять силятся не пустить новую партию, пока не освободятся места.
В КВЧ поступили книги – неожиданно разрешили выдавать заключенным. И вот тогда-то я разговорилась с беленькой Рузей: она лежала на нарах в бараке и читала «Киевскую Русь» Б. А. Грекова.
– Интересно? – спросила я.
– Даже Киев от нас украли, – ответила она, сверкнув глазами на детски пухлом лице.
– Почему украли? Ты с Грушевским сравниваешь? – догадалась я.
– Конечно! Грушевский написал правдивую историю Украины, а этот – москаль… – не могла сдержаться она и резко отодвинула книгу.
– В науке, Рузя, всегда были и будут разные точки зрения. Только так и может двигаться наука, выясняется новое. Греков не «украл», как ты говоришь, Киев от Украины для Руси. У него просто другая точка зрения, чем у Грушевского. И мне кажется – более правильная.
Она смотрела недоверчиво.
– Ну, скажи: жил, допустим, какой-то Петр. У него сыновья: Иван да Степан. Иван ушел жить на север, Степан – на юг. У них появились дети, внуки. Если Степановы внуки будут кричать: Петро наш дед, а не ваш! А Ивановы отвечать: наш! В морду дадим! Умно будет?
Она усмехнулась.
– Ну чей дед Петро?
– И тех и других.
– Так и говорит Греков. А Грушевский кричит: наш! Киевское государство объединяло многие восточнославянские племена. Оно распалось. На севере образовалось Московское государство, на юге Украина в муках отстаивала свою культуру от Польши, от татар, от турок. Создалось два народа, но корень их общий – Киевское государство, объединявшее восточных славян.
– Москали не славяне – помесь финнов, чуди, мордвы.
– Чистых рас вообще нет. А почему у этой помеси сохранилась память о Киеве, о князе Владимире как о своих предках, а у вас потерялась? Былины-то живы на севере! Есть у вас песни о киевских богатырях?
Она недоуменно посмотрела на меня, проронила:
– У нас думы.
– Да, о гайдамаках, о турецкой неволе – это история, когда создавался украинский народ. А Северное Поморье сохранило более древний пласт. Это достовернее любых концепций ученого. Почему именно сохранились на севере – это другой вопрос, но ведь не историки это придумали.
Она беспомощно посмотрела. Потом сказала:
– Вы образованнее, я просто не нахожу возражений.
– Дело не в образованности, Рузя, я ведь тебе ничего не навязываю. Даю факты. Разбирайся сама.
Так начался ряд длинных разговоров. Мы стояли на поверках в рядах. Стоять приходилось подолгу – всегда что-нибудь не сходилось: то больше, то меньше людей. Надзиратели проходят, по нескольку раз пересчитывают из конца в конец две тысячи женщин.
В ожидании говорю:
– Хотите, девушки, послушать стихи?
Надо чем-то время заполнить. Стоят, переминаясь с ноги на ногу, по пять человек в ряду. Рузя и Галя соглашаются почти равнодушно, и я начинаю:
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет…
На лицах проступает внимание.
– Это чьи стихи? – спрашивает Галя.
– Алексея Толстого. Не современного писателя, а поэта девятнадцатого века. Он вырос в имении на Украине и много писал о ней.
Колокольчики мои,
Цветики степные,
Что глядите на меня,
Темно-голубые…
Слушают. Все отрешенней от лагеря, все нежнее улыбаются глаза.
На следующей поверке становятся рядом со мной. Просят:
– Читайте стихи. Алексея Толстого!
Одну за другой я читаю баллады про Киев, про Гаральда Гардрада, про богатырей и змея Тугарина.
– Вот как украинец писал о Киевской Руси, девчата!
– Какой он украинец, он по-русски писал.
– Гоголь тоже по-русски. Вы и от него отрекаетесь?
– Нет, но непростительно, что писал по-русски.
– А кто бы стал его читать по-украински в то время? Шевченко писал по-украински потому, что это думы и страдания простого народа – «крепаков». Он находил нужные народу слова о его жизни. А Гоголь воспитывался на русской культуре и по-русски, ему важно было всем рассказать об Украине. Вы поймите, девчата, что украинской национальной культуры тогда не существовало. Она не могла создаться без интеллигенции, без школы, а школы не было – верхушка украинского народа или ополячивалась, или обрусевала. Чтобы создать свою культуру, надо было сначала на русской дудочке сыграть украинский мотив. (Я под дудочкой подразумеваю культуру, понимаете?) Вот Гоголь и дал Украину всему белому свету. А написал бы по-украински – никому бы не дал, потому что читать было некому – неграмотные. В русскую культуру всегда шла сильная волна с Украины. В восемнадцатом веке из Киева на Москву пришли и Магницкий, и Авраамий Палицын. В восемнадцатом – Кантемир, в девятнадцатом – Гоголь и Алексей Толстой.
И Рузя, и Галя усмехаются. Довольны.
– А русские, – прибавляю я, – умели учиться. Это основное достоинство русской культуры – уметь осваивать чужое.
Мы любим все – и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно все – и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
Так Блок сказал. Ты слышала про Блока, Галя?
– Нет.
– Величайший русский поэт начала двадцатого века с нерусской фамилией. Как-нибудь почитаю вам Блока.
Блока надо было осваивать постепенно и медленно – выбирать и читать то, что может зацепить. И перемешать с гражданской простотой Некрасова. Я уже знала по Колыме и по второй тюрьме безошибочное действие «Русских женщин» – это доходило до каждого заключенного. Над Волконской и Трубецкой все одинаково плакали.
Лагерный день, как веревками, стянут работой. Но время поверки было наше. Можно было, не выходя из строя, разговаривать. Умственный голод не менее насущен, чем физический. Голод на стихи – особенно. И вот установилось – меня заводили, как патефон: на все время поверки. Кругом стояли и слушали.
О себе
У всех народов при похоронных и свадебных обрядах были плакальщицы. Они необходимы. Душа человеческая, наводненная силой переживаемого, теряется перед болью. В растерянности и бессилии перед совершающимся ищет форму, структуру переживаемого. Для этого необходимо его ритмизировать. Человеку часто не хватает сил создать ритм самому. Он нанимал плакальщиц, чтобы они организовали его растерянность перед горем. Дали художественное воплощение.
Так было в примитивных формах культуры. При усложнении человек мог всегда для выражения своих переживаний получить готовую форму: к его услугам книги, концерты, картины. Все сложное тысячелетнее накопление культуры.