Читала, есть у индусов выражение «свист звезд», это потому, что звук и свет выражают одно и то же… Ощущение необъятности мира достигается при помощи разных органов чувств человеческого тела.
Распластываю тело на полу. Погружаюсь в это ощущение. Только бы не запутаться в нем… Суметь вернуться по ниточке найденных слов. Я, как вон тот паук в углу, выпускаю из себя ниточку и качаюсь на ней, уходя в непередаваемое… Ушла… Возвращение радостное:
В прекрасном странствии моем
Слова, как свежие цветы,
Бросаю в светлый водоем,
И их потом увидишь ты,
Когда их вынесет ручей —
Прозрачной памяти вода…
Но тонкий запах тех полей
Не донести сюда…
Ибо запах этот плохо совместим с парашей… Так завершается приземление. Параша стоит в углу, как монумент, напоминающий, где ты. Но в карцере на этот раз не холодно и не грязно: лето, недавно мыли пол. Это способствует свободе внутренних переживаний.
На меня находит сомнение: стоит ли так подробно писать о личных переживаниях?
– Нужны факты, факты, вопиющие о мести, – сердито требовал один из моих друзей, – не рассуждения, а документы, которые передадут будущим поколениям о страшном зле, совершенном над нами, над сотнями тысяч людей. Интеллигентские переживания – чепуха!
Это правда. Нужны такие документы. Страшным было совершенное в лагерях. Кто передаст всю меру зла?
Еще более страшным оно было в немецких лагерях. То, что у нас проводилось как бредовые рывки, там шло последовательным царством ужаса и зла. Об этом уже написаны книги. Прибавлять ли к ним еще и еще?
Я пытаюсь рассказать, как выныривала из царства зла. Пусть методом выдумок и иллюзий… Но можно ли назвать иллюзией то, что помогало жить?
Иллюзия и реальность смещаемы. Реально то, чем живет человек. Я даю документ не о фактах, а о смещении значимости фактов для человеческой души. О том, как приходило сознание большей реальности духа, чем реальность физическая. У разных людей по-разному вырастала духовная крепость. По-разному строил ее человек. Но ее невозможно отнять, потому что она руками не осязаема. Эти записки – документ о способе сохранить живой душу и о том, как у меня вырастала эта крепость.
Рукописание
Следующим летом вдруг стали приводить лагерь к благолепию: отскребли и вымыли бараки, вышпарили клопов; в амбулатории, полустационаре и больнице повесили марлевые занавески. В КВЧ сделали новый занавес для сцены из старых одеял, раскрашенных художницами. Бригаду садоводов заставили усиленно сажать и поливать цветы. По лагерю поползли «параши»[18] – вместо зэков здесь поселят военные части… Нет, из ООН послан запрос о лагерях. Там хорошо знают, что у нас творится, и вот для опровержения хотят сделать показательный лагерь… Нет, просто собираются создать лагерь для бытовиков, перевоспитательный… А нас?.. Постреляют, наверное… Вряд ли…
Приготовления завершились приездом генерала. Толстый и важный, в сопровождении двух штатских и начальника лаготделения, он обходил серые ряды женщин. В отдалении шли надзиратели.
– Жалобы есть?
Строй молчал. Было ясно и ему, и всем, что в присутствии местного начальства никто не будет жаловаться.
– Вопросы имеются?
Шепот прошел по рядам.
– Вас спрашиваю: есть вопросы?
– Как мне узнать про детей? – прозвучал чей-то голос. – Я здесь больше года и до сих пор ничего не могу узнать о детях.
– Обратитесь в вышестоящие инстанции.
– Писала всюду! Не отвечают, где дети…
– И мне!.. И мне не отвечают, где дети, – послышались голоса.
Генерал поморщился.
– Дети в Советском Союзе обеспечены соответствующими условиями… – сказал он. – Если ваши родные не хотят о них заботиться, государство берет на себя обеспечение детей!
– Хотят, хотят родные – не могут найти детей!
– Пишите в главное управление лагерей. – Генерал сделал неопределенный жест штатскому и быстро пошел, уходя от начинающейся в рядах тревоги.
Тревога и возбуждение выплеснули меня.
– Гражданин генерал, – неожиданно для себя окликнула я, – скажите, заключенным разрешается писать?
– Как писать, что писать?
– В царских тюрьмах, как известно, люди занимались самообразованием и писали книги… А в советских разрешается делать записи?
– Вы присланы трудом искупать вину, а не заниматься самообразованием!
– Но это инвалидный лагерь. Производства здесь нет. Могу я, выполнив норму, вместо бездельного сидения на нарах заниматься своим прямым делом?
– Кто вы по специальности?
– Этнограф.
– Нам не нужны такие специалисты. Что вы хотите писать?
– Записи первых научных экспедиций двадцатых годов.
Он сделал неопределенный жест в сторону штатского и прошел дальше. Строй насмешливо смотрел на меня: «Еще чего захотела? Опять карцера?» Я сама понимала бесцельность разговора. Просто захлестнула жажда бессмысленного протеста. Карцер так карцер! Но в лагерях никогда не известно, как обернется.
Месяца через полтора меня вызвали к оперуполномоченному.
– Гаген-Торн?
– Нина Ивановна Гаген-Торн, 1901 год рождения. Срок пять лет, – отрапортовала я как положено.
– Это ваши тетради?
Захолонуло сердце. Перед ним на столе лежали мои, таинственно исчезнувшие из матраца на 6-м лагпункте тетради. Все! Я узнала их потрепанные серые корочки.
– Мои.
– Вам разрешено продолжать записи. Распишитесь в получении их.
Не веря ушам, я взглянула на него, прямо в спокойные серые глаза. Глаза одобряюще усмехнулись: подвоха нет. Я расписалась, с трудом веря. Взяла тетради, пошла в барак.
– Девчата, девчата – бывают же чудеса! Помните, я рассказывала об исчезнувших тетрадях?
– Ну, ну?
– Вернули! Со штампом лаготделения вернули написанное, исчезнувшие тетради и дали разрешение писать!
– Ну теперь ясно, что приедут иностранцы, – сказала Оленка, – неужели бы зря вернули! Вот и правду несли «параши».
Я побежала в другой барак, к друзьям.
– Какое счастье! – радовалась Кэто. – Но все-таки, значит, их выкрали из матраца. Кто? Кто из троих знавших?
Подошла зима. Трудно в мороз, стоя на обледеневшей вышке, поднимать тяжелую обледеневшую бадью, лить и лить воду в желоб для бани. Обледеневают рукавицы, намокает до плеча рука под обледеневшей телогрейкой. Но я знала: откачаем, вернусь в барак, скину мокрое и сяду у тумбочки – в открытую – писать свои воспоминания. Барак гудит десятками голосов, но к этому можно привыкнуть. Теснота выработала общую норму поведения в лагерях: если человек чем-то занят, к нему не обращаются, не спрашивают ни о чем. Он ушел из барака в себя, и никто не хочет лишать его этого блага. В лагерях так тесно спрессованы люди, что научаются не толкать друг друга хотя бы для того, чтобы избежать неистовой ссоры.
Ни одна душа не трогала меня за писаньем – будто меня и нет.
Я переписала все возвращенное. Радостно и покойно уходила дальше в юность, в веселое бродяжничество студенческих лет.
Шла метельная зима, но ведь в бараке все-таки топили печку, и мне не мешали, прислонясь к ней спиной, забывать о бытовой реальности.
Под весну пришла дневальная оперуполномоченного:
– К оперу, с тетрадками, на проверку!
– Сейчас.
Я собрала чистовики и отправилась. Беззаботно постучала, вошла в кабинет:
– Вот, гражданин начальник, тетради!
Почему у него смущенное лицо? Нарочито спокойно поднял глаза от бумаг, положил ладони на принесенные мною тетрадки.
– Это не только проверка, – сказал он, протягивая бумажку, – вот, приказ лагуправления взять написанное и запретить писать в дальнейшем.
Посмотрел, ожидая, как я отнесусь.
Я пожала плечами:
– Мы люди подневольные, ожидаем всего. Разрешите идти?
– Когда кончите срок, вам вернут рукописи, – торопливо сказал он.
Я усмехнулась:
– Могу идти в барак?
– Да, да. – Он облегченно вздохнул.
– Ну как? – спросили девчата в бараке. – Когда обещал вернуть?
– Не вернет совсем, писать запретили.
– Ну-у?
На вышке я сказала Рузе и Гале:
– Девчата, ведь я отдала ему чистовики, а черновики все остались. Надо их спрятать получше.
– Сделать у чемодана двойное дно и положить туда, – предложила Рузя, – пусть лежат в каптерке у Рахиль Афанасьевны, это надежно.
– Да, но кто сделает двойное дно?
– В инструменталке есть верный человек, наш земляк, со Станиславщины, отнесу ему чемодан, если хотите.
– Но не говори, от кого, чтобы соблюсти конспирацию.
– Конечно.
Через три дня Рузя принесла мне мой фанерный чемодан: у него было сделано двойное дно.
Пошла в каптерку индивидуальных вещей, которой ведала Рахиль Афанасьевна. Но прежде надо рассказать о ней. Многие поминают ее добрым словом. И есть за что.
Рахиль Афанасьевна Урина была, по-лагерному, «придурок», то есть не ходила на общие работы, а ведала каптеркой, продуктовой и вещевой – с домашними чемоданами и мешками. У каптерщицы власть над людьми: посылки – великая ценность не только потому, что спасают от истощения, но и потому, что они единственная радость, связь с домом. Ведь каждая тряпочка в домашних вещах – это воспоминание. Каптерщица может выдавать из посылок в строго определенные часы, по установленным нормам. Выстроится очередь. Ждут. Она может важно сказать: «Время кончилось. Некогда больше возиться с вами». И усталые люди смиренно уйдут – нельзя ссориться с каптерщицей: вдруг составит акт «продукты испортились» и спишет их из посылки. Докажи-ка, куда девались продукты! Она может заложить посылку так, что не скоро найдешь ее. Нет, нельзя ссориться с «придурками» в лагерях, они – власть.
Рахиль Афанасьевна не пользовалась во зло этой властью, у нее не бывало очередей, каждая заключенная в любое время могла отыскать ее и сказать: «Рахиль Афанасьевна! Очень нужно, пожалуйста, дайте сейчас». – «Ну что с вами поделаешь, если нужно. Пошли». Рахиль Афанасьевна безропотно забирает ключи и ведет в свое царство. Она не каптерщица, а хозяйка. В порядке стоят по полкам ряды ящичков с номерами и фамилиями. Толстый кот сидит и облизывается – стережет от мышей. Блестят весы на чистом столе, чтобы знала берущая, сколько она взяла из своей посылки.