Заря била в узорчатые наличники. В зарю уплывала многоярусная, многошатровая церковушка.
Поправив наплечные ремни рюкзака, я глянула кругом, отодвинулось боковое волоковое окошечко. Высунулась старушка в темном повойнике.
– Кого тебе, умница? – спросила, прищуривая светлые глаза.
– Морей Иванович где живет, скажите, пожалуйста.
– А к нему и попала, голубка, – улыбалась старуха, – проходи в хоромы-то, не заперто.
Я поднялась на высокое крыльцо и шагнула в сени. На пороге костеватая старуха улыбалась.
– Ты, што ли, песни собираешь? – спросила она. – Старик-от сказывал. Ну, проходи, проходи! Просим милости.
Я перешагнула порог. Золотистые лики икон глянули из большого угла. Хлебным теплом дохнула печь. У окон белели лощеные лавки.
Перекреститься на иконы или не перекреститься, подумала я. Надо соблюдать обычаи.
Непривычно поклонилась иконам, перекрестилась и встретила смеющиеся голубые глаза хозяйки. Старуха оглядывала меня добродушно-насмешливо; смеялись из морщин молодые глаза…
– Морей Иванович, значит, про меня рассказывал? – спросила я.
– Сказал, сказывал.
– А вы жена его?
– Она самая.
– Мне он про вас рассказывал, только как звать – не сказал.
– Зовут меня Марфа, величают Олсуфьевна, – отвечала хозяйка, – а твое как имячко?
– Нина.
– Ну, разболокайся, Нинушка, разболокайся, садись, моя дочушка. Пословица: прежде напой, накорми, тогда – спрашивай. Сейчас самовар поставлю.
Марфа Олсуфьевна поправила сухими, тонкими руками темный платок на повойнике, приняла с голбчика, возле печи, большой белый самовар, неторопливо надела трубу. Собирая на стол, стала рассказывать:
– Старик-от мой вернулся из Питера, сказывал: стретилась деушка, сама бойка-баска. Про песни спрашиват. К нам гостевать собирается. Ну, говорю: гость в дому – серебро, песня – золото.
– Марфа Олсуфьевна! Ваши песни слушать хочу. Морей Иванович говорил, какая вы песельница.
– Хвастат! Смолоду певала, а теперь уж што.
– А старины знаете?
– Это – знаю; у нас в роду старины сказывают.
– А мне скажете?
– Там поглядим, как управимся. Скоро старик вернется, семушки принесет, на тонях он, уху варить станем. Садись гостевать, деушка.
Поставила на стол самовар, вытерла полотенцем толстые, с синим краем, чашки.
– С Норвеги чашки привезены, – сказала она, заметив, что я их рассматриваю. – Свекор-батюшка в Норвегу всякий год йолы водил, с Норвеги порато[24] что привозил. Норвежане ему знакомы были: как на Колу прибегут с кораблям, у нас стояли.
– А почему норвежцы сюда приезжали?
– Исстари торги у них с Колой. У нас семгу берут, олений да беличий мех, нам сукна везут, снасти… на том Кола стоит – торги заводить. Еще с Господина Великого Новгорода мужики сюда торговать прибегали с Норвегою. Ты про Садка слыхивала?
– Ну, слышала! Да вы расскажите!
– Дай срок, скажу… – Старуха налила чаю мне и себе, подвинула пирог с рыбой и блюдце с мелко крошенным сахаром.
– Вы исконние, здешние?
– Старик мой здешнего кореню, а я с Зимнего берега, с Золотницы.
– Я в Мурманске не встречала местных жителей, все приезжие.
– Не богато их, здешних-то. Они города не любят, в море больше ходят, корабли водят, промышляют. Старик мой по морскому делу и в Питер ездил… Сказывал он тебе?
– Нет, не рассказывал.
– Были дадены нам от царя Петра грамоты – корабли строить. И лес отведен на Туломе-реке. По реке бы его сплавляли, а здесь в Коле корабли рубили. Ныне – лопаришки забрали тот лес под себя. Плавить нам не дают. Вот старик и ездил, права вызволять.
– Ну и как?
– Непонятно: и лопарей обижать не велят, и корабли рубить велят, а где лес брать, не сказывают. А грамоты-те наши порушены.
– Скажите, пожалуйста, Марфа Олсуфьевна, – спросила я, – какие были грамоты в церкви у вас? Говорят, их увезли англичане?
– Про то не могу сказать; знаю, что были, а какие – не ведаю… не те, не петровски грамоты…
Марфа Олсуфьевна из-за самовара разглядывала меня. Я слегка стеснялась, давая себя рассмотреть: пусть, пусть, думала, надо привыкать. Профессор Штернберг говорил: лучший способ приобрести доверие – показывать себя. Насмотрятся – сами начнут рассказывать. Марфа Олсуфьевна спросила:
– А вы чьих будете? Родители живы ли?
– Живы родители, в Петрограде живут, я с ними. В институте учусь. Сюда, на Мурман, нас, трех студентов, на практику послали.
– Как же отпустила тебя матерь, такую молоденьку?
– Я вовсе не такая молоденькая, мне уж двадцать первый год! Кто меня удержать может? – задорно сказала я.
Марфа Олсуфьевна засмеялась, но посмотрела укоризненно:
– Матерь всегда удержать может. Вон у меня сыны: вовсе большие мужики, а скажу – удержатся. Один женатый, отделен, а из материнского послушания все одно не выходит. А ты – ишь кака выросла, выискалась!
Я покраснела и в ту же минуту поняла: эта краска, ребячливая беспомощность сделали больше, чем любой обдуманный прием, – завоевали доверие.
С потеплевшими глазами старуха села к окну.
– Ну, – сказала она, – коли хошь, слушай, спою тебе старину.
Она протянула руку, взяла начатую сеть, сделала несколько быстрых движений челночком. Потом подняла голову, поглядела на окно, словно советуясь, и – запела. Пела негромко: о том, как жила-была чесна вдова Мамельфа Тимофеевна… Собирался сын ее на богатырские подвиги, становился на колени, просил материнского благословения. Но не благословляет сына ехать Мамельфа Тимофеевна. И опять становится сын на колени, в землю кланяется.
– Вишь, – прервала пение Марфа Олсуфьевна, – богатыри у матери спрашиваются, а ты говоришь! Материнско благословение – сила.
Олсуфьевна сидела, прислонясь к косяку. Прямой, сухощавый очерк ее лица темнел в закатном огне. Словно пела про сестру – вдову Мамельфу Тимофеевну: собирает сына, наставляет молодецкую силу с мудрой материнской строгостью. Стоит сын: большой, удалой, озорной, а не смеет поперечить матери.
И я догадалась: всегда так было; сидела мудрая женщина в доме, держала в руках ключи или прялку. Не пряжу, а долгую нить памяти своего народа плела. Родная страна тоже женщина-мать. Приходят к ней сыновья, разудалые, буйные, становятся на колени, просят благословения. Кто просил – получал, тот и путь находил, а кто самовольничал, ручки, ножки ребятам подергивал, как Васька Буслаев, тот – погибал. Гневалась мать и скорбела…
Отворилась дверь, тихо вошли две женщины. Перекрестились, молча поклонились образам и хозяйке, сели на лавку. Марфа Олсуфьевна кивнула и продолжала вести сказ.
Пришли еще люди. Седой старик на лавку сел, положил локти на колени. Две девушки сидели, подняв лица. У женщины – мальчик, посапывая, стоял между колен.
Я хотела записывать песню, но поняла, что невозможно. Запись – потом, после первого раза.
В избе становилось синее. Опять отворилась дверь. Вошел Морей Иванович и с ним какой-то чернобородый, носатый мужик.
– Пришел? – прервала пение хозяйка. – Да и гостя хорошего привел! Просим милости! Здравствуй, Герман Михайлович!
– Здравствуешь, Марфа Олсуфьевна, – ответил чернобородый, – да ты пой! Не обрывай песню.
– Я, почитай, кончила. Надо ужин собирать. Гостя баснями не кормят…
– Вари, вари уху, – сказал хозяин. – Здравствуй, гостенка заезжая! – Морей Иванович протянул мне руку. – Как старуха-от моя, гоже ли сказыват?
– Ох, как хорошо!
Соседи поднялись с лавок.
– Она ли не гожа? Дай ей Господь!
– Да чего там!..
– Стой! – сказал Герман Михайлович. – Люди добрые, не уходи! Ужин – фиг с ним! Благо мастерица распелась, надо песню прослушать. Не пущу тебя, Марфа Олсуфьевна. – Он шутливо растопырил руки. – Спой мою любимую! – Все улыбались ему.
Марфа Олсуфьевна засмеялась:
– Ох, неотступный! Ох, скаженный! Нешто ето слыхано?
– Слыхано, да и пето. Пой, пока не остыла, – весело сказал черный. – Не отпущу без моей песни!
Марфа Олсуфьевна правда еще не остыла. Она поправила платок и покачала головой.
– Неуемный, так уж и есть неуемный. Ну, слушайте.
Долго тянулась песнь…
– Хватит! – встала Марфа Олсуфьевна. – Всего не перепоешь. Надо ужин собирать.
Соседи поклонились и пошли в двери. Морей Иванович чиркнул спичкой. Засветил лампу над столом. Белая ночь ушла из избы.
При огне я рассмотрела чернобородого Германа. Он был кряжист, невысок, одет в серую куртку, темные брюки и мягкие ичеги[25]. Крутой тонкий нос оседлан очками. Черная борода прятала нижнюю часть лица и делала его старше, но глаза из-за очков смотрели по-детски: серьезно и доверчиво.
Он говорил, как помор, но в гибких интонациях голоса чувствовалась возможность другой речи.
– Давайте знакомиться, заезжая гостенька, – сказал он, протягивая мне руку и рассматривая меня с веселым интересом. – Крепс, Герман Крепс. Вы из Петрограда пожаловали?
– Да, – отвечала я, называя себя и охотно поддаваясь дружескому интересу Крепса. – Из Петрограда, на практику.
– Так, так! Еще одна экспедиция? Скоро здесь на каждого лопаря будет по исследователю, но это хорошо! Вы на каком факультете?
– Этнограф. А вы что делаете?
– Быка развожу по Мурману.
– То есть как это развозите?
– Очень просто: в вагоне. Три четверти вагона под быка, четверть под меня, так и живем.
– Но куда же и зачем вы его возите?
– На коровьи свадьбы. Бык один на всю Мурманскую дорогу. Несколько лет назад по всему Мурману ни одной коровы не было. Я – агроном. Животноводством, как и всем здесь, до сих пор занималась железная дорога. Я ведаю животноводством. Приходится самому: развозить быка, лечить коров, читать лекции, изучать и гербаризировать флору – выяснять возможности кормовой базы… И делать еще многое другое. До войны это был совершенно дикий и неизвестный край. Война выдвинула необходимость Мурманского порта и постройку железной дороги. Но только после революции, когда прогнали англичан, оккупировавших край, его стали изучать и осваивать…