Присматриваемся: что за человек есть? Разные, быват, люди. Политические, те – ничего: станет к кому на квартиру, деньги платит, сидит читает. В учителя для ребят мы их наймовали.
– А школа у вас была?
– Нет, школы не было, так, обществом наймовали учителя, в череду, по избам, собирали их.
– А государство как?
– А кому како дело до наших ребят? Хошь – учи, не хошь – пусть болтаются. Ну, понимали мы, что без грамоты нельзя, находили учителя.
– А лечил кто? Доктор или фельдшер был?
– В Казачинском была больница, а по деревням старухи травами лечили, – подхватывала Пантелеевна и начинала рассказывать о травах.
– Политические тоже, быват, лечили, – добавлял Егор Романович, – но они птицы перелетные, поживет-поживет, да и уедет. На вечное поселение не политических тюремников посылали. Тут остро смотрим: какой человек? Ежели живет смирно, работает, не болтается без дела, года три как поживет – ему и говорят старики: вот что, паря, – входи в обчество. Избу рубить тебе – поможем. Выбирай девку, женись, в приданое за ней скотину дадут, хозяином ты и станешь. Так и наши деды садились. Будешь работать – жить у нас можно. Чего не жить-то? Хошь – рыбачь, хошь – в тайге промышляй, хошь – в извоз ходи. Вольно жили.
Иван Иванович Рычков подтвердил: «Жили, не ведая ни власти, ни политики государства, словно бы не входя в него. Сами по себе жили. В обозы ходили». Иван Иванович «со товарищи» возил зимой обозы до Якутска и вниз по Енисею. Был он, да и остался, неграмотным. Расписок и счетов в получении товаров не знали, «на слово верили». Чудилось от его рассказов: как букашки по карте, ползли по Сибири, скрипели полозьями конные обозы. Пересекали ее старые хожалые тропы. Словно в разных пластах времени шли струны телеграфа, кольца железной дороги и санные пути. Еще не врубалась городская стальная жизнь в тайгу, жили там по своим обычаям. Рассказывал Иван Иванович: «Обещался кто, к примеру, мне вернуть товар или деньги там к Покрову. Приходит Покров – не возвращает, просит отложить до Николина дня. Ну берут бирку, ставят зарубку. Придет Николин день, отдаст он – ломают бирку, всё слава богу. Не принесет к сроку – опять зарубка. Не принесет вовремя – пущу бирку по рукам, извещаю тем: ненадежный человек. И нет ему боле ни у кого кредиту. Опасались этого».
Как назвать, уважаемые товарищи, такие взаимоотношения? Зарей капитализма? И величать ли этих, развозивших по Сибири товары людей – предпринимателями или кулаками? Не знаю. Как-то не укладывается в кулачество старенький Иван Иванович, рассказывавший про эту жизнь. Оборвалась она на барже, спущенной вниз по Енисею до голого места, где зимовали сосланные кулаки, питаясь добытой в петлю дичью. Кулаки ли они?
Выжил Иван Иванович и, вернувшись в Залив, начал все сначала. Ездил лишь за кедровыми орехами верст за восемьдесят вниз по Енисею и сдавал их государству. По установленным ценам давало ему государство дозированные продукты: хлеб, керосин, соль. Было ли это социалистическими начинаниями? Не знаю. Но должна сказать, что в деревне старики как-то предпочли бы жить без опеки и отеческой заботы государства.
С соседкой Онисьей Ивановной были у нас о другом беседы. Учила она меня, как сохранять всю зиму свежими испеченные калачи:
– Прямо из печи, горячими, нанижи их на палку и сразу в казенку, на мороз, – (казенками зовут в Сибири кладовые), – хошь – месяц будут лежать! Как понадобятся, внести в избу, оттают и – как сейчас из печи. Только сразу, говорю, надо выносить – горячими.
Сидя за тканьем пестрых половиков, постукивая бердами, рассказывала она сказки. Одну из них я много позднее записала на Ангаре.
Липа много моложе своей невестки, прошлое не интересовало ее. Она ожидала будущего, загадывала, что будет, как сын ее кончит учение в штурманской школе, станет штурманом плавать по Енисею. «Загудит пароход на реке, станет у сигнальных бакенов и – опять загудит, – мечтала она. – Я и догадаюсь: это Колька мне знак подает, что пароход вниз ведет. Выду на берег, помашу ему – приезжай, мол, домой!» Муж у Липы пропал в войну, одна она вырастила своего Кольку и жила, ожидая, «как Колька в люди выходить станет». Колька у нее один, а у другой соседки, Марии, ребят пятеро. Муж у нее тракторист, в своей деревне почти не живет, все на МТС. Дом и ребята целиком на Марии.
– Мальчишки нешто, – говорила она, – мала забота: уйдут в армию, там и выучатся, приобретут специальность. Назад в колхоз ни один не придет. А вот девчонок учить надо. У нас только в Пяткове семилетка, надо куда-то дальше отправлять. Дорого на квартиру ставить, продукты возить, а надо девкам специальность приобретать. Учиться колхоз не имеет права не отпустить, а выучится – поезжай куда хошь. Не выучишь – оставайся в своем колхозе куковать. Ни тебе заработков, ни женихов. Ребята в армии, ни один не ворочается – куда девкам деваться? Обязательно их учить надо.
Так делали многие, и не только в Заливе: в Казачинске мне рассказывали учителя, что в старшие классы из деревень присылают почти исключительно девочек. Мальчишек оставляют дома до армии. А уйдет в армию и – отрезанный ломоть, домой не вернется.
Когда я уехала от Сергеича, ко мне чаще стали приходить люди – сама хозяйка, никто не станет мешать. По утрам, истопив печку, я садилась писать. К вечеру появлялись посетители.
Ужас в том, что не можешь ни одной своей мысли сформулировать, не сверяясь внутренне: а законно ли это? А дозволено ли это будет? Каждое сколько-нибудь оригинальное суждение уже одиозно. И никто не говорит то, что думает, но лишь то, что дозволено думать на сегодняшний день. Меняется день – меняется установка, и каждый спешит подтвердить новую установку и заплевать старую. И, делая так, не стыдятся смотреть друг другу в глаза, утверждать диаметрально противоположное тому, что говорили лет десять назад. В 30-е годы моден был Марр, и целые библиотеки написаны в защиту и прославление марровской теории, и никто не смел высказываться иначе. Сейчас Марр признан вредителем, от него отрекаются, его отрицают и пинают по-всячески. И все это знают и не стыдятся. Впрочем, нет – верно, все-таки стыдятся: ведь недаром же Сергея Толстова в возрасте до пятидесяти лет хватил удар? Это результат внутренних потрясений. Он, несомненно, человек талантливый, а трудно человеку с талантом и темпераментом идти противу собственных мыслей – это разрывает сосуды в голове.
Я начинаю писать и останавливаюсь:
1. Что я могу написать серьезное, не имея в руках никаких источников? 2. Как могу я написать, когда не смеешь думать так, как думается, а как велят указания? 3. Ведь то, что думаю я, многие, верно, понимают, но не говорят.
И вот все-таки именно потому, что никто не говорит, хочется засвидетельствовать нелицеприятно, как я понимала и думала в эти годы. Оставить как мемуарный документ человека определенного класса и поколения. Человека, который всем сердцем хранит веру в лучшее будущее человечества, но не хочет прятать, какими путями и муками шла наша эпоха. Хочет правдиво показать будущему микроразрез эпохи, отложившийся в одной жизни и ее наблюдениях. Л. Н. Толстой в «Севастопольских рассказах» свидетельствует: «Главный герой всего этого – правда. Правда, как я ее увидал». Толстой, гений, видел огромный объем жизни и об этой, широко зачерпнутой жизни писал. Пусть бы каждый брал хоть на ту ширину, что по силам его, но писал до конца правду, не сглаживая и не пряча ее противоречий. Так хочу делать я, потому что пишу не для сегодня и не на завтра, но для Великого дня – Будущего.
27 марта. Читала книгу Олеся Гончара, получившего две Сталинские премии: роман и дальше в том же тоне – повесть «Микита Братусь» и рассказы. Первое чувство – негодование: ну можно ли так бессовестно лгать! Ложь, все ложь, самая неприкрытая и беззастенчивая. Он не может не знать, что лжет. Может, думает – так нужно? Это странная психология: новое поколение выросло, воспитанное на том, что велят видеть, нужно видеть именно то, что велят, и уметь закрывать глаза на остальное. Он не может не знать о тысячах заключенных, о миллионах страданий и делает вид, что все счастливо. И невольно встает вопрос: а может, и не делает вид? В самом деле не знает? Ведь не может же человек так лгать? 〈…〉
Жизнь многогранна и многообразна: там, где один человек увидит дерево, другой – только тень его; и тень будет ломаться по песку кривой линией. Библиотекарша, которая мне дала книгу, сказала: «Очень, очень интересная!» Видно, ей-то и вправду кажется, что все это «отображает действительность» – ведь такова задача реалистического искусства.
Иногда мне кажется, что я – последний из могикан, не умеющий понять этого нового мира и не умеющий его увидеть. А надо увидеть! Не может быть, что все – ложь. В этом какие-то новые, мне недоступные формы жизни. Настоящая высота заключается в том, чтобы уметь проникнуть в любую чуждую форму, уметь посмотреть непредвзятыми глазами. И вот я честно стараюсь увидеть, как прорастает новое. Куда направляется этот рост? Новое, несомненно, сменяет старое, сменило уже во многом.
И не скажешь, что это старое было лучше. Вот я расспрашиваю о том, как жили раньше. И все, даже эти старейшие старики, которые по старости, конечно, являются сторонниками прежнего, в рассказах о прежнем признают – «тогда боле работали-те». Из рассказов Рычкова и хозяина моего, Сергеевича, встает прежняя жизнь: добротная, крепкая, грузная. Валили лес, били зверя; чтобы убить соболя, срубали дерево, чтобы добыть орехи – тоже. Жгли лес, потому что сила его была несметна, и не могли додуматься даже сделать печи с дымоходами: у них до сих пор пол-избы занимают тяжелые, глинобитные русские печи, где нет ни одного колена – летит прямо в трубу огонь, прогревая тяжелый глиняный свод только частью тепла сожженных дров. Выстывает печь. Тогда затапливают «подтопок» – чугунную печурку, раскаливаемую докрасна. Этими печурками и обогреваются. По «горницам» здесь только печурки и стояли, о голландских печах понятия не было даже… «А дров кругом хватало, коней, возить их, тоже хватало». И феноменально глупое отопление «чугунками», даже без заслонок, существовало до последнего в