Мемуарески — страница 41 из 61

В общем, ничего особенного, мещанская, так сказать, мораль, вроде бы все само собой разумеется, но как ее соблюсти?

«Благородный муж» обладает всеми упомянутыми качествами, а «низкий» или «подлый» человек руководствуется в своих поступках лишь соображениями личной выгоды, повсюду ищет сообщников, но не уважает ни окружающих, ни себя, домогается милостей, но забывает о благодарности. И хотя идеал благородного мужа с тех пор так и не претворен в жизнь, а портрет жлоба ничуть не поблек от времени, зерно конфуцианской мысли — высокая этическая или хотя бы этикетная норма как условие выхода из экономического, социального и политического кризиса — продолжает давать удивительные всходы.

«Всем понятны впечатляющие успехи, достигнутые в последние десятилетия странами, которые принадлежат к конфуцианской цивилизации: Японией, Кореей, Тайванем, Сингапуром, отчасти самим Китаем… […] Конфуцианство, воспитывающее в человеке точность мыслей и поступков, готовность к сотрудничеству и согласию, творческую открытость миру, способно существенно повысить творческий потенциал общества и даже новейших технических систем.

Ибо главной проблемой современности является уже не техническое овладение миром, а сам человек, осознающий свою ответственность перед миром. И мы уже не удивляемся, встречая в журнале статью о японском экономическом чуде, озаглавленную „Капитализм по Конфуцию“», — пишет автор предисловия В. Малявин.

В переводе на русский менталитет это означает, что не надо использовать микроскоп для забивания гвоздей, что грязная ругань не улучшит семейных отношений и не поднимет производительности труда, что хороший тон — не роскошь, а способ выживания и что от всего этого конфуцианства мы еще весьма далеки.

Тут я недавно со студентами слушала кассету с записями современной немецкой «конкретной» поэзии. Одно стихотворение под названием «Придаточные времени» звучало примерно так:

Когда нам было шесть, у нас была оспа;

Когда нам было четырнадцать, у нас была война;

Когда нам было двадцать,

у нас была несчастная любовь;

Когда нам было тридцать, у нас были дети;

В тридцать третьем мы имели Адольфа,

В сороковом — воздушные налеты,

В сорок пятом — развалины,

В пятидесятом — уплату контрибуции,

В пятьдесят четвертом — наводнение,

В шестидесятом — процветание,

В шестьдесят пятом — камни в печени,

В семьдесят — жизнь прошла.

А теперь сравни с Конфуцием:

В пятнадцать лет я обратил помыслы к учению.

В тридцать я имел прочную основу.

В сорок лет у меня не осталось сомнений.

В пятьдесят лет я знал веление Небес.

В шестьдесят лет я настроил свой слух.

А теперь, в свои семьдесят лет,

я следую зову сердца, не нарушая правил.

Что, завидно?

Мне тоже.

Октябрь, 1996

Ломоносов

Ну вот. Наступило бабье лето и продержится неделю, так что жить нам стало легче, жить нам стало веселее, кстати, вам дают зарплату? Нам зарплату не дают, видно, чтобы место знали, не учили, не лечили, не писали, не играли и вообще не возникали повсеместно там и тут.

Теперь, когда музыканты лучших столичных оркестров публично — на стогнах, так сказать, — сыграли реквием по интеллигенции, самое время устроить ей поминки и вспомнить, с кого началось отечественное просвещение. Разумеется, с Ломоносова.

В книжке о Ломоносове из серии «Антология гуманной педагогики» (составитель и автор предисловия С. Ф. Егоров, первый читатель Е. В. Кузнецова. Издательский дом Шалвы Амонашвили. М., 1996) приведены документы, составленные архангельским мужиком в ходе самоотверженной борьбы за подготовку отечественных научных и профессиональных кадров.

Некоторые известны (хотя бы по названию) еще со школьных времен, это речи и докладные о пользе химии, об электричестве, об изучении российской истории, языка и словесности. Другие совершенно забыты и в нашей теперешней ситуации воспринимаются как курьез: проект регламента московских гимназий, проект регламента академической гимназии, проект речи в академическом собрании о переустройстве университета, о сохранении и размножении (да-да!) российского народа…

Подумать только, коллежский советник и профессор пишет «репорт» в канцелярию Академии наук, хлопоча о продвижении своего студента: «А в последних месяцах минувшего 1752 года подал он мне свой перевод Горациевых стихов о стихотворстве (Art Poetica) и некоторых од, который так хорошо сделал, что напечатания весьма достоин». И профессор не усомнился, что в канцелярии не усомнятся в ценности перевода из Горация, Горация как такового, и переводчика как такового. Помнишь, я жаловалась тебе, что даже актеры, играющие монодрамы (значит, скажем так, взобравшиеся на вершины изящной словесности), забывают указывать на программках фамилии переводчиков.

Так чего же мы хотим от чиновников? В том-то и загвоздка, что если продукт духовного труда не занимает большого физического пространства, как монумент на Поклонной горе или храм Христа Спасителя; если это, допустим, перевод из Горация, или библиотечный каталог, или реставрированная древняя рукопись, то он просто не воспринимается как большая ценность теми лицами, от которых зависит финансирование культурных инициатив, будь то думцы (ах, извините, парламентарии), министерские чиновники или новые русские коммерсанты, банкиры, спонсоры-меценаты-благотворители. У них нет воображения. Они не виноваты. Их просто так воспитали. Те самые учителя, которым они теперь не хотят платить зарплату. Ежели ценность небольшого размера, она должна иметь известный им ярлык-лейбл, восприниматься зрением и на ощупь — как бриллиант или часы от «Картье». А что музыканты? Сыграли, согрели эфир, и ничего от этого не осталось, где он, их продукт, за что им платить, одна блажь.

Один оптовый торговец американскими сигаретами «Мальборо» и пламенный патриот общества «Память» сказал мне как-то, отказавшись выложить обещанный гонорар за выполненный заказ: «Вам платить не надо. Вы, интеллигенция, и так будете работать».

Говорят, интеллигенция — прослойка, где-то между крестьянами и рабочими. А по-моему, она вроде крестьянства, тоже создает пищу, хоть и духовную. Масло сливочное ввозим из Новой Зеландии, свои птицефабрики позакрывали, и собственные оркестры нам ни к чему. Это раньше русским царям были почему-то нужны собственные платоны и быстрые разумом невтоны… Восемнадцатый век, при всем своем вольнодумстве и легкомыслии, все-таки учреждал академии и университеты, гимназии, императорские театры, оперы и оркестры, библиотеки, кунсткамеры, музеи-эрмитажи и собрания редких книг, а мы даже не можем спрятать эти ценности от мышей, крыс и червей. Я своими глазами видела в библиотеке МГУ имени М. В. Ломоносова проеденный червями экземпляр Гутенберговой Библии. А цена ей не меньше миллиона долларов. Поэтому Борис Фонкич, тогдашний зав. отделом редких книг, кстати, великолепный знаток древних рукописей, специалист по Максиму Греку, не будучи в силах обеспечить книге соответствующий режим хранения и не найдя ни денег, ни поддержки у университетской администрации, просто-напросто уволился, не хотел брать грех на душу. Где-то он теперь, уехал, говорят. А в Румянцевской, или Ленинской, или Российской государственной библиотеке тоже был один экземплярчик… лет двадцать тому назад. Может, продали эти экземплярчики, может, украли, каталога-то нет, спонсировать некому. Эх, Михайло Васильевич, знали бы вы, в каком пренебрежении окажется спустя двести пятьдесят лет ваше детище — российское просвещение… Даже самое министерство с таким названием упразднено, даже самое слово сделалось архаизмом. Казна опустела. То бишь госбюджет. Какой же он бюджет, коли как раз бюджетникам и не платят? Да, плохо России без царя. Без царя в голове и вообще без царя.

Прости за похоронный тон.

Ноябрь, 1996

Кнабе

Здравствуй, это я. Последние письма вышли вовсе похоронными, поменьше надо смотреть и слушать, от этой виртуальной реальности мои старомодные мозги сползают набекрень, книги-то еще остались.

Как ни странно, наш университет (РГГУ) выпускает великолепную серию «Чтения по истории и теории культуры». В ней вышли работа Л. М. Баткина об «Исповеди» блаженного Августина; «Цивилизация и культура» В. С. Библера; «О литературных архетипах» Е. М. Мелетинского; «Цветок Тосканы, зеркало Италии» И. Е. Даниловой (о Флоренции XV века); «Академический авангардизм» М. Л. Гаспарова (о поэзии позднего Брюсова) и его же «О гражданской лирике 1937 года О. Мандельштама». И много еще чего потрясающе интересного. Вот, например, выпуск 15: эссе Г. С. Кнабе «Гротескный эпилог классической драмы. Античность в Ленинграде 20-х годов». Речь идет о судьбе античной культуры в отечественной традиции. От греков мы получили Аристотеля, от римлян — представление об имперской государственности, воплощенное в архитектуре Петербурга. Главной ценностью классицизма автор считает «динамическое, но бесконечно живое равновесие между интересами личности, ее самовыражением, и интересами общества, и ясную эстетическую форму любого порождения человеческой деятельности, материального или духовного».

Сначала русская поэзия екатерининской эпохи (Батюшков) и пушкинской поры, воспитанная на этом идеале, восхищалась величием Северной Пальмиры. Потом критический реализм, то бишь, натуральная школа (Гоголь, Белинский, Некрасов, Достоевский) и многие другие (от Лермонтова до Мережковского) прокляли холод и бездушие чиновного Петербурга. Потом Серебряный век (Бенуа, Блок, Ахматова, Мандельштам) снова ощутил загадочную душу города, открыл для себя дивное мерцание его античной красоты… Потом произошли война, революция, разруха, голод, нэп, и хрупкая ниша культурной традиции разрушилась.

Автор пристально рассматривает четыре обломка: повесть К. К. Вагинова «Козлиная песнь» (1927) и три пьесы — «Комедия города Петербурга» Хармса (1927), «Беспредметная юность» А. Е. Егунова и «Печка в бане, или Кафельные пейзажи» М. А. Кузмина.