Мемуары. 50 лет размышлений о политике — страница 104 из 229

grosso modo, на стороне тех, кто борется против известных нам форм эксплуатации…» И заключение (если его можно так назвать): «Колонии являются трудовыми лагерями демократий…»

Не было недостатка в книгах, благодаря которым французы могли бы познакомиться с «разоблачениями», сделанными в докладе. Речь идет о книгах бывших коммунистов (Бориса Суварина, Антона Силиги, Виктора Сержа, Кравченко) или социологов (Давида Руссе, Мишеля Коллине). Одним махом Генеральный секретарь Коммунистической партии удостоверил подлинность «пропаганды» «антикоммунистов», начинающих или профессиональных.

По существу, Н. С. Хрущев не говорил «правду, всю правду, только правду». Что касается политических процессов и большой чистки, то он представил в основном правдивую их версию. Что же касается самого Сталина, то Хрущев не освободился от сталинизма, не отказался от тех возможностей, которые дает ложь. Он не ограничился свержением маршала 208 с его пьедестала, Сталин был осмеян, представлен ничтожным человеком, который не был способен во время войны руководить страной и ее армиями.

Коммунистам и сочувствовавшим им, даже некоммунистам приходилось делать выбор между двумя позициями: или во всеуслышание заявлять, что они ничего не знали; или же, напротив, с опозданием приписывать себе прозорливость, наличие которой их прежние писания опровергали. Французские коммунисты, поневоле и по принуждению, заняли первую позицию; левые, более или менее близкие к компартии, выбрали, скорее, вторую позицию. В большинстве своем и те и другие вольно обошлись с истиной. Будучи в Советском Союзе, я спросил у одного интеллектуала-коммуниста, человека тюркского происхождения, судя по его фамилии — Ораб-Оглы, с которым у меня завязались почти личные отношения: «Узнали ли вы что-либо новое из доклада Хрущева?» Поколебавшись несколько секунд, он ответил мне: «Ничего или почти ничего». Он принадлежал ко второму поколению партаппаратчиков, его отец руководил колхозом.

Обстоятельства побудили меня сделать несколько полемических выступлений. В статье под заголовком «Они всегда это говорили» я обрушился на Исаака Дойчера и на Мориса Дюверже. Первый из них написал в еженедельнике «Франс-обсерватер»: «Историк не находит ничего поразительного в разоблачениях Хрущева, касающихся роли Сталина в последней войне, его неверных расчетов и его ошибок». Этому утверждению я противопоставил отрывок из биографии Сталина, написанной Дойчером: «Фактически он был своим собственным главнокомандующим, своим собственным министром обороны, своим собственным квартирмейстером, своим собственным провиантским начальником, своим собственным министром иностранных дел и даже своим собственным шефом протокола… Он провел эту необыкновенную операцию, которую представляла собой эвакуация тысячи трехсот шестидесяти заводов из западной части России и из Украины на Волгу, на Урал и в Сибирь. Изо дня в день, на протяжении четырех лет войны, он не переставал проявлять чудеса терпения, упорства и бдительности, вездесущности или почти вездесущности». Мой комментарий: «Так изъяснялся И. Дойчер в эпоху культа личности. Сегодня же его ничто не поражает в разоблачениях Н. С. Хрущева, утверждающего, что Сталин следил за военными действиями по карте мира. Не думаю, что Н. С. Хрущев дает точное представление о роли Сталина во время войны; он преувеличивает, И. Дойчер — тоже». В результате завязалась длительная полемика между последним и мною; мой оппонент дошел до того, что предложил не понимать его суждения о роли Сталина во время войны в их прямом смысле; то были иронические суждения, подразумевавшие противоположное тому, что они означали. Предметом полемики стали и перспективы будущего. И. Дойчер предполагал различные сценарии, в том числе приход какого-то Бонапарта, за исключением самого вероятного сценария, того, который осуществился: сохранения режима с его сущностными чертами, очищенного от патологических крайностей, связанных с самим Сталиным.

Мориса Дюверже я упрекнул за формулировку в его статье о докладе Хрущева: «Сталин не лучше и не хуже большинства тиранов, которые ему предшествовали». Я напомнил ему о сравнении, которое он когда-то провел между двумя монополистами — фашистской партией и коммунистической партией: «В русской коммунистической партии исчезает кастовость: становится возможной регулярная циркуляция элит; установлен контакт с массой». И немного ниже — о чистках: «Единственная русская партия выглядит как живой организм, клетки которого вечно обновляются. Боязнь чисток держит активистов в напряжении, постоянно побуждает их к рвению». Я прокомментировал эти строки следующим образом: «Н. С. Хрущева, выглядящего каким-то вульгарным „профессиональным антикоммунистом“, возмутили чистки, которые обезглавили армию, административный аппарат, коммунистическую партию. М. Дюверже выше этого вульгарного возмущения. Уничтожение активистов столь же полезно для поддержания жизни партии, как „обновление клеток“ — для здоровья живого организма».

И сегодня еще я подписался бы под выводами моей статьи от 10 июля 1956 года, повторив ее выражения: «Доклад Н. С. Хрущева подводит итог сталинского периода не в большей мере, чем это делало прославление великого человека. Но не была справедливой и позиция тех, кто держался на равном расстоянии от коммунистов и от антикоммунистов; когда речь шла о чистках, о насильственных переселениях целых народов или о признаниях, выдуманных от начала до конца, то правда была полностью на стороне антикоммунистов. Не всегда истина в строгом соблюдении меры, ужасы тираний XX века чрезмерны».

К сожалению, я не испытываю такого же удовлетворения, перечитывая статьи в «Фигаро», посвященные национализации Суэцкого канала и англо-французской операции. В какой-то мере меня отравила атмосфера воинственности, навязчивого стремления применить силу, которая распространилась в Париже, в редакциях газет. Я никогда не выступал за военные действия; мне показалась безумием и меня возмутила совместная операция Израиля, Франции и Великобритании, предпринятая в тот момент, когда вспыхнула венгерская революция. Но я дал себя увлечь; занимая двусмысленные позиции, я полагал, что угроза новой оккупации Суэцкого канала должна была побудить полковника Насера пойти на соглашение с пользователями канала.

Задним числом я упрекаю себя в том, что не довел сразу же свою мысль до конца. Да, полковник Насер провел национализацию в провокационном стиле; но национализация не могла серьезно затруднить беспрепятственный проход через канал английских или французских танкеров. Мне следовало бы немедленно показать ложь рассуждений о «необходимой» роли лоцманов, хотя я ничего не знал об условиях судоходства по каналу[166]. Вина за распространение этого мифа в значительной степени лежала на Андре Зигфриде.

К счастью, мое отравление не превратило меня в безумца; никогда я не соглашался со сравнением событий марта 1936 года и июля 1956 года 209 или с идеей о том, что события на Ближнем Востоке могли бы оказать решающее воздействие на войну в Алжире: «Сравнение с мартом 1936 года…, к счастью, неверно во многих отношениях; после того как немецкие войска разместились в Рейнской области, ничто, кроме войны, не могло их оттуда выгнать, и соотношение сил в Европе окончательно изменилось. Полковник Насер еще не завладел окончательно каналом, и если бы даже он одержал победу в предстоящих в скором времени переговорах, что невероятно, то он еще не превратился бы в руководителя великой военной державы» (4–5 мая 1956 года).

Второго ноября 1956 года, в момент начала франко-английской операции, я предостерегал от иллюзий: «Сила — это лишь средство. В течение ряда месяцев мы плохо себе представляем, какой цели служит применение силы в Алжире. Необходимо, чтобы завтра цели не вызывали никаких сомнений, чтобы они были ясными в умах наших руководителей, ясными в глазах мирового общественного мнения. Было бы безумием сражаться с национализмом, который называют арабским, или мусульманским, вновь ставить под вопрос независимость Туниса или Марокко, уже провозглашенную и окончательно приобретенную. В Северной Африке у Франции не может быть другой цели, кроме как укрепление умеренных, стремящихся к национальной независимости, но тем не менее желающих сохранить отношения сотрудничества и дружбы с Францией… Мы не найдем в Суэце решения тунисских, марокканских или алжирских проблем. Наша единственная надежда, наш единственный шанс — в том, что благодаря удару по человеку, воплощавшему панисламистский фанатизм, наши партнеры обретают высший род мужества — меру…»

Сегодня всем нам трудно понять, почему англичане и французы в разгар исторического процесса деколонизации бросились в подобную авантюру. Соединенное Королевство с учтивостью распрощалось со своими азиатскими владениями. Какое значение сохранял путь в Индию, если она стала независимой? Почему Египет, несущий ответственность за Суэцкий канал, не стал бы проявлять изобретательность ради удовлетворения его пользователей, чтобы увеличить свои доходы? Фактически, как я не раз писал в то время, в суэцком деле были две ставки: с одной стороны, свободный проход судов, с другой — воздействие на весь исламский мир того престижного успеха, которого достигает полковник Насер, бросая вызов Западу. Эмоциональная реакция на этот вызов повлияла на обсуждения в британском кабинете министров и в правительстве Ги Молле больше, чем политический расчет. Англичане и французы не желали, не должны были получить такой удар по самолюбию. Сразу же в Лондоне и в Париже раздались крики и начались военные приготовления. Лично я перестал, особенно к осени, через несколько месяцев после национализации, верить, что французы и англичане перейдут к действиям; их угроза, думал я, поможет переговорам. Поэтому я воздержался от того, чтобы заранее осудить оккупацию Суэцкого канала. Без всякого сомнения, я был неправ; страсти, бушевавшие вокруг этой проблемы [в доме «Фигаро»] на Круглой площади Елисейских полей, и особенно пыл П. Бриссона, меня не извиняют, но объясняют двусмысленности в моих статьях.