Мемуары. 50 лет размышлений о политике — страница 14 из 229

falsification (то есть доказательству своей ложности). Комментарий к аналитике «Критики чистого разума» сохраняет свое воспитательное значение, способствует формированию ума. Комментарий к афоризмам «Воли к власти» подстегивает ум, но не помогает молодым людям хорошо использовать свой разум.

Помимо Леона Брюнсвика, я общался в студенческие годы с другим философом — Аленом. Я не раз ждал его при выходе из лицея Генриха IV и провожал до квартиры на улице Ренн. Каким образом я завязал с ним личные отношения? Вероятно, через его учеников.

Помнится, мне импонировала не столько философия, сколько личность Алена. Уйдя добровольцем на фронт в первый день войны, он ненавидел войну и мог ее вынести, только живя одной жизнью с солдатами. Он не предал свои идеи, остался непричастным к неистовой пропаганде антигерманизма (тогда как сам Бергсон не устоял перед безумием). Между тем мы, как правило, восставали против войны и старшего поколения. Среди студентов Эколь насчитывалось мало коммунистов: те, кто хотел быть левыми, становились социалистами, хотя бы в душе. Католики представляли правое крыло. Ален и его ученики стояли особняком — не коммунисты и не социалисты, а вечно левые, те, кто никогда не приходит к власти, потому что, по определению, сопротивляется власти — которая по своей сути склонна к злоупотреблению и развращает обладающих ею.

Не думаю, чтобы меня когда-либо полностью убедил его образ мыслей или, точнее, его политическая позиция, например, отказ от офицерских нашивок. Вероятно, я мог бы выдержать экзамен в конце военной подготовки, не будь у меня колебаний по этому поводу. В то время я восхищался книгой «Марс, или Война под судом» («Mars ou la guerre jugée»), местами прекрасной, но в конечном счете глубоко несправедливой или по меньшей мере пристрастной: возможно, некоторые офицеры и находят в отдаче приказов компенсацию за опасности и тяготы боев, однако младшие лейтенанты, пехотные капитаны жили в тех же окопах, что и их подчиненные, и выходили с ними из укрытия. Судить войну, исходя из опьянения командирской властью, сегодня кажется неразумным или даже, говоря откровенно, низким. Простые солдаты иногда любят войну. Некоторые офицеры, не любя ее, добросовестно выполняют свой долг. Расстояние — пространственное и нравственное — между фронтом и штабами никогда не было так велико, как в позиционной войне с сентября 1914 по 1918 год. Эта особенность операций не должна была послужить основанием для философии войны, сведенной, собственно говоря, к психологии военного сословия.

Почему мы до такой степени подчинились авторитету воина, который, в отличие от всех других наших преподавателей, отверг и священное единство, и бунт? В 20-е годы в Школе мы подвергали пересмотру недавнее прошлое. Были еретики, которые ставили под сомнение исключительную или преобладающую ответственность Германии за возникновение войны[29]. Левые осуждали оккупацию Рура и призывали к примирению. Молодежь уже не могла понять того, что некоторые из самых уважаемых людей старшего поколения говорили о Германии и немцах несколько лет тому назад. Ален, по крайней мере, хранил молчание среди коллективного сумасшествия.

«Человек против власти» («L’homme contre les pouvoirs») — политическая доктрина Алена, которую я позднее резко критиковал и никогда в глубине души не принимал, не отвечала моему мыслительному темпераменту; я использовал ее в то время, когда ничего не знал об обществах и об экономике, когда более или менее скверно обосновывал доводами свои чувства: пацифизм, ненависть к войне, согласие с левыми идеями, универсализм как ответ на национализм старших, враждебность к обладающим властью и силой, смутный социализм (радикальная партия становилась все менее пристойной); да ведь интеллектуал, к тому же еврей, не может не сочувствовать несчастью или попранному достоинству обездоленных. Политическая доктрина Алена прельщала меня тем, что избавляла от труда познавать действительность, ставить себя на место руководителей и искать решение поставленных проблем. Гражданин, восстающий против всякой власти, заявляет тем самым свое право на безответственность. Как только мне удалось преодолеть колебания своей юности и ограниченность своего академического образования, я занял крайнюю позицию с противоположной стороны: хотел быть ответственным почти в каждую минуту, постоянно готов был спрашивать себя: «Что я смог бы сделать на месте того, кто правит?»

После войны из чувства протеста не столько против Алена, сколько против моего собственного прошлого, я написал две журнальные статьи о его политической доктрине, одну — в «Нувель ревю франсез» («Nouvelle revue française»), другую — в «Ревю де Метафизик э де Мораль». Моя вина заключалась в том, что я не напомнил о пребывании Алена на фронте. Судьба юношей, которые хотели жить и знали, что приговорены к смерти, не давала ему жить спокойно, вызывала у него бессильную ярость. На своей шпаге академика я поручил выгравировать по-гречески фразу Геродота: «Никакой разумный человек не может предпочесть войну миру, ибо во время войны отцы хоронят своих сыновей, тогда как в мирное время сыновья хоронят своих отцов». Никогда трагедия поколений не проявлялась так ярко, как в войне 1914–1918 годов, и никто не прочувствовал этой трагедии с таким душевным благородством и состраданием, как Ален. Еще и сегодня, перечитывая его последние слова перед добровольным уходом на фронт или призыв к враждующим сторонам в 1917 году, я испытываю потрясение и глубочайшее уважение к его духовному величию.

Что давал нам Ален, помимо своего взгляда на политику? Сартр, уже размышлявший о восприятии, образе, воображаемом, подхватил тезис Алена о существенном различии между чувственно воспринимаемым и воображаемым. Он охотно повторял вопрос Алена к тем, кто утверждал, что видит Пантеон, не имея его перед глазами: «Сколько вы видите колонн на фасаде Пантеона?» Тема коренного различия между восприятием и воображением была развита позже в книгах «Воображение» («L’Image»)[30] и «Воображаемое» («L’Imaginaire»).

Что я получил от Алена? Он помог мне в прочтении великих авторов, хотя я не соглашался ни с его методом, ни с результатами применения оного. Послушать его учеников, если не его самого, так подлинные философы, Платон или Декарт, никогда не ошибались и все говорили примерно одно и то же. Между Кантом, снимавшим шляпу перед светской властью, не склоняясь перед ней нравственно, и Огюстом Контом, принимавшим владычество силы, умеряя его духовной властью (общественное мнение, женщины), он устанавливал прямую связь, обнаруживал глубинное родство. То, что один и другой думали, проповедовали, чему учили, оказывалось в итоге философией самого Алена.

Леон Брюнсвик пересказал мне однажды, скорее раздраженно, чем с иронией, рассуждения учеников Алена на экзамене, где им предлагали прокомментировать текст Декарта: «Снимем, говорят они, толстый слой комментариев и толкований, отделяющий нас от самого текста, возьмем текст таким, как он был написан, во всей его чистоте и истинности. И затем они повторяют то, чему их научил Ален». Из презрения к истории, которое демонстрировал Ален и которое восприняли не наделенные гением ученики, вырастал своего рода обскурантизм.

Сам он не обманывался относительно своих острот, преувеличений и отлучений. Когда году в 1931-м или 1932-м я признался ему, что намереваюсь посвятить себя размышлениям над политикой, он сказал: «Не принимайте слишком всерьез мои слова о политике. Есть люди, которых я не люблю. Я употребил свое время на то, чтобы они об этом узнали». Ален понимал, что ему недоставало исторического измерения: он ссылался всегда на постоянную, неизменную в своих основных чертах человеческую природу. Он отверг Эйнштейна и теорию относительности, так же как психоанализ. Из неосведомленности? Или непонимания? Не думаю. В том, что касается теории относительности, неприятие шло главным образом от некомпетентности, но отчасти и от умственной гигиены Алена: он считал, что не следует расшатывать фундамент храма разума. Он называл психоанализ «обезьяньей психологией» — выражение по меньшей мере не вполне удачное. Он не хотел постигать людей снизу. Он отнесся бы сочувственно к идее «Антимемуаров» Андре Мальро (не разделяя, конечно, с автором культ героев). Ален тоже презрительно отмел бы «жалкую кучку» тайн, которые каждый носит глубоко в себе. Будучи моралистом, он обращался к тому человеку, для которого писали французские моралисты всех веков. Но этот моралист преподавал также философию в классах, готовящих будущих студентов Эколь Нормаль, он был профессионалом философии и властителем дум Третьей республики.

«Софист» — так охарактеризовал Алена в частной беседе Марсель Мосс, не вложив в это слово ни враждебности, ни страсти, ни презрения: софист в противоположность ученым и, быть может, даже философам. Он размышляет, кажется, обо всем; отрицает социологию, чтобы рассуждать на свой лад об общественных делах; обучает молодежь и дает ей знания о мире. Д. Броган отнесся к нему более сурово, написав около 1940 года фразу, которую я взял эпиграфом к статье об Алене во «Франс либр» («France libre»): «Влияние софиста, подобного Алену, предвещает гибель государства». Однако его друзья и коллеги, например Эли Алеви 56, и ученики, такие как Андре Моруа 57, находили в нем искру гения. Если не ошибаюсь, Эли Алеви говорил: «В нем есть проблеск гениальности, но я не уверен, что он использует его наилучшим образом». Многие другие, знавшие Алена или слышавшие о нем от его учеников, твердо стоят на своем: он, несомненно, был гениален. «Преподаватель дополнительного класса лицея, возведенный в ранг чуть ли не гения», — сказал я экспромтом во время посвященной Алену телепередачи. Правоверные аленисты обиделись на меня за эти слова; они также поставили мне в упрек мое замечание, что Алена относительно мало переводили и читали за границей. А я и сегодня еще колеблюсь, не зная, какое же вынести заключение.