Мемуары. 50 лет размышлений о политике — страница 191 из 229

преобладающее применение физического насилия. А Клаузевиц — согласны мы с этим или нет — определил специфическую особенность войны как насилие (Gewalt), выступающее в качестве продолжения или дополнительного метода межгосударственной политики. В этом пункте я разделяю точку зрения советских авторов, которые проводят различие между классовой борьбой и гражданской войной, между воинственным миром и войной государств. Советские авторы постоянно повторяют — и я настаиваю на этом, именно как верные ученики Клаузевица[254], — что «вооруженная борьба есть главный метод, специфический элемент войны». Это концептуальное различие не обязательно подразумевает отсутствие в мирное время действий, совершаемых государствами с целью повредить своим потенциальным, или действительным в настоящий момент, или постоянным врагам.

Я попытался опровергнуть тезис, неявно заключенный в том, что я называю перевернутой формулой: правильно ли будет сказать, что мир есть продолжение войны другими средствами?

Опять-таки я не отрицаю того, что террористические сети КГБ, стремящиеся дестабилизировать демократические страны Европы, действуют как враги и далеко выходят за рамки существующей с незапамятных времен шпионской практики (которую Гоббс 312 не преминул упомянуть в своем описании межгосударственных отношений, взятых за образец естественного состояния). Клаузевиц хранил воспоминание о европейской Республике государств, какой ее описали Вольтер и Монтескьё 313, хотя он и предчувствовал последствия национальных войн или вооружения народа. Вольно же современному теоретику не признавать, что специфический характер войны заключается в насилии или преобладающем применении насилия. Как бы там ни было, но различие между войной и миром, которое советские авторы усматривают в применении (преобладающем) насилия, восходит по прямой линии к Клаузевицу.

Мой отказ перевертывать Формулу явно раздражает моих оппонентов. Формально я отвергаю эту инверсию по очень простой причине: Формула не исключает того факта, что, когда пушки молчат, государства продолжают свое соперничество вне поля боя и иными средствами; но утверждение, будто мир есть продолжение войны иными средствами, лишено смысла в универсуме Клаузевица, поскольку война характеризуется применением оружия. Если кто-то хочет сказать, что противостояние государств в нашу эпоху окрашено враждебностью, отличающейся по своей природе от той, которая существовала между европейскими государствами в прошлом, я с этим охотно соглашусь. Что думал бы и что писал бы Клаузевиц сегодня, никому не известно. Мои суждения о современной обстановке принадлежат только мне одному, и я признаю, что, опираясь на другие мысли Клаузевица, можно прийти к выводам, не совпадающим с моими.

Возьмем за исходную точку две идеи: величину ставки и силу страстей. Нет сомнения, что соперничество между советским режимом и западными демократиями создает политический контекст, делающий вероятной войну первого типа, войну, которой суждено разрастись до крайних пределов. Приходится также констатировать, что конфликт охватывает всю планету, что вооруженная борьба постоянно вспыхивает то там, то тут и что, следовательно, война уже началась; не следует ли из этого заключить, что «малые» войны, которые, с точки зрения СССР или США, относятся ко второму типу, но сами по себе, в местном масштабе, порой принадлежат к первому (Южный Вьетнам исчез с лица земли), в один прекрасный день увлекут воюющие стороны к крайнему, катастрофическому развитию событий? Да и как, добавит некий последователь Клаузевица, фанатик радикального решения, могла бы столь непримиримая вражда, порожденная стремлением господствовать над всей Европой, не вызвать взрыва, соразмерного величине ставки и накалу страстей?

Мне кажется возможным иное суждение, но высказываю его я, а не Клаузевиц. Я опираюсь на то толкование мыслей стратега, которое делает акцент на разумном понимании, на верховенстве олицетворенного разума — политики. Этот подход разделяют восточные немцы, но, перетолковывая Клаузевица на марксистский лад, они утверждают, что радикальное решение спора между капиталистическим миром и миром социалистическим неизбежно. Тем не менее сохраняется надежда, быть может иллюзия, что соперничество между Востоком и Западом постепенно истощится и сойдет на нет без большой войны и применения ядерного оружия. Теоретики на Востоке не исключают того, что к радикальному решению можно прийти без помощи ядерного оружия, однако я был неправ, изображая последнее как предназначенное исключительно для сдерживания и непричастное к радикальному решению. Такова была его функция в течение последних тридцати пяти лет, но это не значит, что такова вообще функция ядерного оружия. Против врага, не обладающего этим оружием, оно гарантировало бы успех радикального решения. Когда речь идет о столкновении великих держав, это оружие может стать причиной коллективного самоубийства. Можно, однако, вообразить сценарии, при которых ядерное оружие, доставленное до цели ракетами точного попадания, обеспечило бы радикальное решение без апокалиптических последствий для победителя или для побежденного.

Итак, я согласен с тем, что последователь Клаузевица, одержимый принципом уничтожения и убежденный, что любые столкновения не на жизнь, а на смерть требуют радикального решения, решил бы совершенно иначе, нежели я, загадку мира, в котором я живу и в котором готовлюсь умереть. Что я отвергаю, это обвинение в том, будто я принизил Клаузевица, сделал из него безобидного мыслителя, не осознающего историю как трагедию. Эту трагедию я вижу, ощущаю и от первой до последней страницы старался дать почувствовать ее присутствие. Израиль порожден насилием, продолжает существовать лишь благодаря насилию и рискует погибнуть завтра в результате насилия. То, что великие державы не станут искать решение своего спора в оргии ядерного насилия, — всего лишь надежда или пари, в котором мы делаем ставку на разум. Клаузевиц не дарит нам никакой уверенности, но и не приговаривает нас к смирению и фатальности. Клаузевиц, или либеральная мягкотелость? Нет, конечно. Клаузевиц, сознающий трагизм истории и оставляющий долю инициативы мужеству народов и героев, кажется мне выше, чем «махди масс и массовых побоищ», чем молодой офицер, презиравший Фабия Кунктатора, и даже чем предполагаемый учитель Мольтке, Шлиффена или Фоша.

Скажу в заключение о двух статьях, из которых одна — честная критика, а другая — чрезмерно восторженна. Хотя Вильфрид Кунстман ошибочно полагает, будто моим главным намерением было освободить теоретика войны из когтей марксистской интерпретации, он проводит четкую границу между первым и вторым томами. «Если рассматривать книгу как целое, то труд Арона становится необходимым при исследовании творчества Клаузевица, прежде всего благодаря систематической реконструкции теории войны в первом томе». Но, продолжает критик, «книга теряет композиционную стройность, по мере того как Арон приближается к современности: здесь текст изобилует отступлениями, обходными путями, повторениями, примечаниями, зачастую ненужными».

Статья Вильфрида фон Бредова содержит строки, о каких я простодушно мечтал заранее; я воспроизвожу их, рискуя вызвать у читателя улыбку. «Умение с блеском выразить свою мысль, узнаваемое даже в немецком переводе (хотя перевод часто оплощает стиль), завидная эрудиция автора и, наконец, совершенное мастерство, позволяющее увязать науку и опыт, делают книгу Арона бесценной кульминацией в истории встречи французской и немецкой культур».

Вслед за тем рецензент отмечает несовпадение своих позиций с моими. Он ставит мне в укор в моих предыдущих книгах склонность пассивно принимать как данность самые чудовищные факты, вместо того чтобы стремиться изменить их. «В этой книге я не нашел ничего подобного; сопоставляя ее с предшествующими работами автора, признаем, что книга о Клаузевице, произведение зрелого возраста, безупречна».

Я опускаю комментарий к моим двум томам и перехожу сразу к заключительной части статьи, упоминающей о полемике, которую вызвала книга. По поводу немногочисленных участников дискуссии Вильфрид фон Бредов пишет: «Некоторые рецензенты, которых я не назову, писали об этой книге, не прочитав ее. Некоторые другие — и это для меня тревожный симптом — отвергли трезвый взгляд Арона из неонационалистской озлобленности. Вызывает беспокойство уже то, что рациональный консерватизм Арона, которому надлежало бы занять гораздо большее место в этой стране, ныне отторгается адептами германской политологии; видя эту эволюцию, я опасаюсь худшего».

Надеюсь, что это беспокойство преувеличено. Столкнувшись с разновидностью германского неонационализма, я был немало удивлен.

XXVУПАДОК ЗАПАДА

Я вспоминаю о 70-х годах — вплоть до апреля 1977-го — как о периоде интенсивной деятельности и душевного покоя, не нарушенного никакой полемикой, сравнимой с теми, которые были вызваны событиями мая 1968-го или Шестидневной войной. Коллеж де Франс поглощал лучшую часть моих трудов и моего времени. Разочарование высших слоев интеллигенции в марксизме-ленинизме, начавшееся после речи Н. Хрущева на XX съезде КПСС, усиливалось. Постепенно, по мере того как события мая 1968-го отодвигались в прошлое, а главные действующие лица тех героических недель возвращались в безвестность, из которой их вырвала судьба, мне простили занятую тогда позицию. На сцену вышло новое поколение интеллектуалов, сразу снискавших известность; им, в свою очередь, благоприятствовала парижская мода, на которую сильнейшим образом воздействовали советские диссиденты, особенно Солженицын.

Избрание в Сорбонну в 1955 году помогло мне наговорить или написать мои книги об индустриальном обществе, о международных отношениях, о великих учениях в области исторической социологии. Благодаря избранию в Коллеж, я помолодел, почувствовал в душе новый пыл; если бы не желание заслужить место в этом прославленном учебном заведении, у меня, может быть, и не хватило бы мужества продолжать свои ученые изыскания о Клаузевице.