Мемуары. 50 лет размышлений о политике — страница 75 из 229

вою собственную позицию. В «Нью-Йорк геральд трибюн» («New York Herald Tribune») У. Липпман объявляет с некоторым интеллектуальным высокомерием, что договоренность по военным вопросам, достигнутая в Вашингтоне, равнозначна прекращению военной оккупации: «Все это показывает, что самоуправление и оккупация соотносятся как масло и вода: их нельзя смешать одно с другим. Мы не можем рассчитывать на то, чтобы Федеративная Республика Германии управляла Западной Германией, пока мы ее оккупируем. Нам следует ожидать того, что Ассамблея и партии, которым мы разрешили организовать германское правительство, положат конец оккупации и будут договариваться с Восточной Германией, если мы сами не способны достичь такой договоренности». У. Липпман шел еще дальше: военное соглашение не будет даже временным решением.

Десять дней спустя У. Липпман объявляет в том же тоне: «Фундаментальный факт, который мы предпочитаем не признавать, заключается в том, что немцы не верят в нашу концепцию западного германского государства… Если мы им навяжем это государство, они наилучшим образом используют его, прибегнут к государственной машине для уничтожения или упразднения нашего контроля и установления своих собственных условий урегулирования с Восточной Германией и с советским правительством… Если у нас нет возможности германского урегулирования при согласии четырех держав, то русские владеют другой политикой — вести переговоры об урегулировании непосредственно с немцами». В следующем месяце У. Липпман продвинулся еще дальше в своем изобретательстве. Поскольку Федеративная Республика Германии, несмотря на пророчества мастера мысли, упорно рождалась, то бесстрашный комментатор извлек из своего воображения тайные, невысказанные причины реальности, несовместимой с его представлением об этой реальности: «Парламентские прения в Бонне становятся ясными только при понимании того, что их сопровождают секретные обсуждения между Западной Германией и Восточной Германией, которая находится в контакте с советскими представителями. Эти прения ясны лишь при отказе от идеи, что главной целью русских является распространение коммунизма, и при замене ее памятью о русско-германских союзах, которые имели место в прошлом и могут быть созданы в будущем не на основе идеологии, а на основе национального интереса». Завершим цитирование фразой из статьи от 20 мая 1949 года: «Боннская конституция решительно есть документ двусмысленный, имеющий в виду переговоры с русскими…»

Почему столь образованный, столь умный человек мог до такой степени ошибаться? Почему, желая до конца держаться за свои ошибки, он предполагал, что между Ульбрихтом и Аденауэром ведутся тайные переговоры, ведь такая возможность в те времена казалась совершенно невероятной всякому, кто хотя бы немного представлял этих двух деятелей? Думается, причина проста: Липпман отказывался видеть факты и людей, поскольку ни те, ни другие не укладывались в его глобальную концепцию истории, не согласовывались с его идеей о примате нации над идеологией. Точно так же и мы, признававшие силу идеологических уз в коммунизме, совершили сходную ошибку, идя в противоположном направлении: с опозданием ощутили советско-китайский раскол или недооценили его серьезность.

Что касается Липпмана, то его упрямство в заблуждении и до сей поры почти невозможно понять. Достаточно было побывать в Германии, чтобы избавиться от некоторых заблуждений. В 1950 году я выступал во Франкфурте перед немецкими студентами по случаю визита канцлера (об этом уже было сказано). В моей речи развивалась мысль о том, что раздел Германии неотделим от раздела самой Европы и что первый будет продолжаться столь же долго, сколько и второй. На следующий день в благожелательном отклике на эту речь газета «Франкфуртер альгемайне» («Frankfurter Allgemeine») упрекала меня в том, что я приписываю западным немцам навязчивую озабоченность, свойственную их восточным соотечественникам. Поражение было настолько полным, условия жизни — настолько трудными, что западные немцы больше думали о восстановлении своей страны, чем об объединении, возможность которого на какой-то срок исключали. Вероятно, определенное число немцев скептически отнеслось к учреждению Республики под сенью оккупационных войск. Но никто из них или почти никто не помышлял о тайных переговорах между секретарем объединенной рабочей партии Восточной Германии и канцлером Аденауэром, председателем христианско-демократической партии. Возможно, то обстоятельство, что возглавлял эту партию выходец с берегов Рейна, мало восприимчивый к прусской традиции, облегчило формирование ФРГ, в которой доля католиков была примерно равна доле протестантов. Во всяком случае, поскольку разногласия между четырьмя державами по вопросу о Германии были налицо, что могли сделать англо-американцы, как не то, что они сделали, — построить Западную Германию? И еще сегодня, тридцать лет спустя, она остается верной Атлантическому союзу и не жертвует своей свободой ради надежды на воссоединение, хотя социал-демократы, первоначально настроенные против основания ФРГ, ныне вновь проявляют восприимчивость к искушению, идущему с Востока.

Я знаком с французскими чиновниками, принимавшими участие в переговорах с русскими в 1945–1946 годах и продолжающими верить, что разрыв не был неизбежным. Другие историки подчеркивают ответственность французов, наложивших вето на все меры, которые должны были бы реализовать принцип, определенный в Ялте и в Потсдаме, а именно: образовать в Берлине центральную администрацию для управления четырьмя оккупационными зонами. Французы наверняка облегчили задачу советских представителей; но факты не оставляют никакого сомнения. Эти представители привезли с собой немецких коммунистов, предназначавшихся для управления страной; немедленно была применена тактика свершившихся действий. Два действия такого рода приобрели политическую и символическую значимость: объединение социалистической и коммунистической партий, с одной стороны, аграрная коллективизация — с другой. Первая мера предвещала исчезновение партийного плюрализма, даже если в формально-правовом плане и на бумаге некоммунистические партии продолжали существовать; вторая мера закладывала фундамент общественного строя советского типа. Ничего подобного не произошло в советской зоне в Австрии; вот почему я всегда верил в воссоединение Австрии и никогда — в воссоединение Германии.


Именно в 1947 году французское правительство смирилось и присоединилось к англо-американской политике по отношению к Германии, приняло участие в создании тризонии и Боннской республики. По прошествии времени кажется забавным, что к этому решению Францию подтолкнул отказ Сталина удовлетворить французские требования относительно Саара, а именно — привязать угольный бассейн к французской экономике (а кого сегодня интересует Саар?) Может быть, Ж. Бидо ухватился за этот случай, чтобы вывести Францию из тупика, в который завел ее генерал де Голль: в долгосрочном плане Франция ничего не выигрывала от того, что сковывала восстановление Германии, требуя принятия таких предупредительных и карательных мер, навязать которые она более не имела никакой возможности.

Предметами первого крупного спора послевоенных лет оказались Североатлантический пакт и нейтралитет. Два эти вопроса были связаны друг с другом, но не сливались в один. Отказ от Североатлантического пакта не включал в себя нейтралитет. Дискуссия о нейтралитете (или нейтрализме) развернулась, не без путаницы, между Этьеном Жильсоном и «Фигаро» (включая и меня), между Юбером Бёв-Мери и Пьером Бриссоном.

Пережившие послевоенное время помнят о «деле Жильсона», с которым я знаком лишь частично и в которое был вовлечен помимо собственной воли. Э. Жильсон опубликовал в «Монд» много статей. Остановлюсь на трех из них. Первая, от 25 декабря 1948 года, называлась «Праведный народ» («Un peuple just»); вторая, от 2 марта 1949 года, — «Альтернатива» («L’alternative»); и третья, от 6–7 марта 1949 года, — «Экивок» («L’équivoque»). В первой статье автор резко критиковал американскую прессу, то, как она обходилась с Францией. Американцам нравится прикрывать моральными доводами свои решения, принимаемые по соображениям целесообразности. Например, относительно Китая: «И сегодня только еще больший курьез — это газеты и журналы, подвергающие Китай моральной казни и доказывающие, что справедливо будет предоставить этим варварам возможность воевать с другими варварами. Не довольствуются заявлениями о том, что это дело гиблое, желают доказать, что это дело дурное. Не ограничиваются утверждениями, которые было бы так легко сделать, что дело уже не спасти, тщатся доказать, что дело не заслуживает спасения, в особенности, как это случается, если чувствуют некую причастность к тому состоянию, в котором данное дело оказалось». Подобные комментарии были бы уместными в последней фазе вьетнамской войны.

Э. Жильсон обнаруживал в американской прессе первые признаки подобного «оставления» Франции или Европы. «Нас могли бы бросить потому, что от нас нет пользы, но поскольку нам начинают доказывать, что мы виноваты, то это явный признак того, что нас готовятся бросить». В заключение и этот философ говорил о горечи, сохранившейся в памяти французов: «В 1914-м, в 1939-м мы были на передовой линии. Мы при этом настолько развращены, что не желаем вновь оказаться под ударом, как в 1939-м; если завтра разразится мировая американская война, то в самых первых рядах авангарда окажутся, очевидно, не французы, не англичане и тем более не немцы. Наступит очередь Соединенных Штатов».

Горестные воспоминания и заключительные выводы совершенно понятны, но на стороне Соединенных Штатов география, которой они обязаны природе, а не хитрости или эгоизму. Они не несут ответственности и за войну 1914 года: европейцы сами устремились в эту войну, исход которой определили Соединенные Штаты своим вмешательством, но в которой ни политически, ни морально они не были обязаны участвовать. Следует ли упрекать их за то, что они пришли так поздно, или следует вспомнить о том, что без них мы проиграли бы войну? В 1939 году Гитлер не угрожал Соединенным Штатам так, как он угрожал Франции и Великобритании. Никто не подставлял нас под «удар 1939 года». В 1949 году вопрос стоял так же, как и тогда: нависает ли советская угроза прежде всего над европейцами или прежде всего над Соединенными Штатами?