Вольфганг перевел его на немецкий язык и возбужденно воскликнул:
— Это литература мирового уровня!
Господин Егер взял меня за лапу и горячо добавил:
— Пишите дальше, пишите еще! Чем быстрее, тем лучше. Сократить текст и отшлифовать его вы всегда успеете. Когда писатель слишком много раздумывает и слишком медленно пишет, он совершает большую ошибку!
По-видимому, этими словами он пытался подбодрить меня.
— До эмиграции у меня было о чем писать. Темы множились, будто личинки на трупе. Но, оказавшись здесь, я словно утратила связь с прошлым.
Нить воспоминаний оборвалась. История совершенно не хочет продолжаться.
— Вероятно, вы еще не акклиматизировались.
— Здесь невыносимо жарко. Терпеть не могу жару.
— Но ведь сейчас зима, и у вас холодные руки.
— Так и должно быть. Обогрев конечностей — пустая трата энергии. Главное, чтобы сердце всегда оставалось теплым.
— Вы не простужены?
— Я не простужалась никогда в жизни. Только уставала.
— Если вы устали, посмотрите телевизор.
Господин Егер завершил свой визит этим дельным советом и откланялся. Вольфганг тоже попрощался со мной. Глядя на опущенные плечи обоих мужчин, я угадывала их легкое разочарование.
Едва они закрыли за собой дверь, я включила телевизор. На экране появилась дама, похожая на панду. Стоя перед пятнистой географической картой, она произнесла высоким голосом:
— Завтра будет на три градуса холоднее.
Голос звучал так драматично, словно разница в три градуса могла изменить мировую политику. Я переключила канал и увидела двух панд в вольере, возле которого обменивались рукопожатиями два политика. Сперва меня покоробило, что панды вмешиваются в политику гомо сапиенсов, но потом мне пришло в голову, что я тоже вовлечена в политику, а значит, ничуть не лучше этих панд. Запертая в невидимой клетке, я выступала доказательством нарушения прав человека, не будучи при этом человеком. Я выключила телевизор, который был готов дальше мучить меня дурацкими картинками. На темном экране появился расплывчатый силуэт круглобокой дамы. Это была я, дама с узкими плечами и узким лбом. Из-за острой морды я выглядела не такой симпатичной, как панды. Я начала вымешивать свое чувство неполноценности, будто тесто для хлеба: это занятие было знакомо мне с детства. Внезапно в моих глазах вспыхнули огоньки. Я вспомнила, что однажды меня утешали. Кто это был, когда это было?
Я росла коренастой белой девочкой, в то время как все остальные были стройными и бурыми, с короткими носами и широкими лбами. По их плечам я видела, как они горды собой.
— Завидую я другим девочкам. Они красавицы. Вот бы мне тоже стать такой, как они, — вздохнула я сентиментально-кокетливо.
Человек отозвался:
— Это бурые медведи. Видишь ли, не всякий медведь является бурым. Оставайся такой, какая ты есть. Кроме того, со своим неуемным характером ты можешь стать звездой сцены.
Он стоял с метлой в руке. Это был один из множества дворников, которые наводили порядок в садиках и школах. Они всегда маячили на заднем плане, но я не интересовалась, как их зовут. К ним никогда не обращались по имени. Днем эти люди работали анонимно, вечером они, вероятно, возвращались в свои семьи и снова обретали имена.
Я благодарна тому безымянному человеку за его слова.
Я была сильной девочкой и могла без труда подбросить любого из ровесников в воздух. Однажды я так и поступила, и ребенок обругал меня. Он произнес слово, которое потрясло меня. Внезапно мне бросилось в глаза, что у всех детей, кроме меня, на шеях повязаны одинаковые платки. Я не принадлежала к их числу. В отличие от них, у меня не было родного дома. Вероятно, поэтому арена и стала моим домом, стала местом, где проходила моя жизнь. Я была свободна, получала свою долю аплодисментов и испытывала восторг до изнеможения.
Вольфганг явился ко мне без сопровождения. Мне следовало бы удержаться, но я не смогла и показала ему свежеиспеченную, еще дымящуюся рукопись. Вольфганг прочел ее не снимая куртки. Дойдя до последней строки, он рухнул на стул и произнес:
— Я был в таком отчаянии, что снова начал грызть ногти. Подтолкнуть тебя к работе оказалось нелегко. Но, к счастью, твоя творческая жилка опять пульсирует. Ура!
— Тебе нравится то, что я написала?
— Это феноменально! Прошу, продолжай писать! Упоминание галстуков — просто находка. Все остальные дети входили в пионерскую организацию, а ты нет. У нас была подобная организация, которая называлась скаутской. Все мои друзья состояли в ней и носили одинаковые галстуки. Я завидовал им, но мне с ними было нельзя.
— Почему?
— Мама была против. Она говорила: «Это идеология», а я не понимал, о чем она.
— Какая идеология?
— Точно не знаю. Вероятно, имеется в виду готовность жертвовать собой или что-то в этом духе. Ради отечества, например. Мама считала, что таким идеям не место в детских головах.
— Она правда так считала?
— Да. А какой была твоя мать?
— Сегодня прекрасная погода. Давай прогуляемся.
— Куда ты хочешь пойти?
— В торговый дом.
Место под названием «торговый дом» оказалось более печальной версией супермаркета. Там было меньше товаров на квадратный метр, чем в супермаркете, и почти ни одного посетителя. Лосось гриль. Простыня с рисунком в цветочек. Большое зеркало. Дамская сумка, поверхность которой напомнила мне шкуру тюленя. Мы вошли в торговый зал, где не было ни одного покупателя. По пустому помещению разлетались звуки музыки. Они доносились из граммофона на подставке, рядом с которым стояла пластмассовая собака, белая с черными пятнами. Ее изображение красовалось на каждой грампластинке, что показалось мне до неприличия излишним.
— Далматинец, — сказал Вольфганг и добавил с умным видом, словно только что совершил потрясающее открытие: — Я вот о чем подумал. Собаки разных пород так непохожи друг на друга, и тем не менее все они — собаки. Правда, занятно?
Я охотно ответила бы ему, что уже читала об этом в «Исследованиях одной собаки», однако промолчала, не желая, чтобы он догадался, что я прочла очередную книгу.
Торговый дом не только вносил сумятицу в мои чувства, но и лишал сил, хотя я ничего не собиралась покупать. Я не находила товаров, которыми хотела бы владеть. Вскоре навалилась усталость, и я почувствовала себя проигравшей. Рядом с торговым домом был парк. Я предложила Вольфгангу сходить туда, он явно был не в настроении, но я не сдавалась, ворчливо и упрямо настаивала на своем, будто желая отомстить за что-то.
Мы зашли в парк и уселись на скамью. Вольфганг спросил, смотрела ли я телевизор.
— Да, но передачи какие-то скучные. По всем каналам одни панды.
— Почему панды вызывают у тебя скуку?
— Потому что они ярко накрашены от природы и нисколько не стремятся работать над собой. Не овладевают сценическим искусством, не пишут автобиографий.
Вольфганг едва не лопнул от смеха. Я и не подозревала, что он умеет так хохотать. Мимо прошла сухонькая дама, в руке она держала скрученную кожаную веревку, однако впереди дамы бежал не пес, а мужчина. Вольфганг принес два до смешного маленьких стаканчика ванильного мороженого, один из которых протянул мне. Мой язык мигом слизнул мороженое. Затем с того же языка сорвалось мое заветное желание:
— Я хочу эмигрировать в Канаду!
— Что-что?
— Я хочу эмигрировать. В Ка-на-ду!
От изумления Вольфганг едва не подавился.
— Почему именно туда? Там ведь так холодно!
— Потому что холод — моя стихия. Ты до сих пор не понял? И когда тебе просто тепло, я уже умираю от жары.
Глаза Вольфганга наполнились слезами, его лицо напомнило мне собачью морду. Если собаки потеряли кого-то из своей стаи, они начинают как сумасшедшие разыскивать его и отчаянно выть. Но ими движет не любовь, а экзистенциальный страх. По их мнению, они могут выжить только в группе. Я не считаю себя пупом земли, как говорила про меня воспитательница, но мне приятнее быть одной, это рациональнее с точки зрения поиска пищи, да и практичнее.
Коротко простившись с Вольфгангом, я порадовалась тому, что могу спокойно продолжать работу. Мне хотелось немедленно погрузиться в воспоминания о граммофоне из моего детства. Увы, как я ни старалась, единственным граммофоном, приходившим мне на ум, был тот, который я видела сегодня в торговом доме и рядом с которым стоял наглый далматинец. Он вел себя так, словно имел полное право находиться там, хотя даже не был настоящим псом. Фрагмент моих воспоминаний заменился в магазине на товарный знак.
Писать автобиографию — значит угадывать или додумывать все, что успел забыть. Мне казалось, я достаточно подробно описала Ивана, в действительности же я едва помнила его. Или даже так: временами я вспоминала его поразительно отчетливо, и это могло означать только то, что данный Иван был лишь плодом моего воображения.
Воспоминания сохранились в движении моей лапы. Оно потрясло меня на той конференции. Когда я пыталась воссоздать в памяти лицо Ивана, мне виделся исключительно Иван-дурак из сказок.
В отношении письма у меня назревало новое сомнение. Вместо того чтобы дальше писать автобиографию, я схватила книгу, которую, к счастью, мне не пришлось писать самой, потому что ее уже сочинил кто-то другой. Чтение стало бегством от письма, но, вероятно, меня можно было простить, ведь я перечитывала уже прочитанную книгу, а не бралась за новую. Пес в рассказе «Исследования одной собаки» фокусировался на настоящем, ворчал и размышлял, вместо того чтобы смастерить себе достоверное детство. Почему я не могу писать о настоящем? Почему вынуждена изобретать правдоподобное прошлое? К тому же автор собачьей истории писал не автобиографию, а просто наслаждался тем, что становился то обезьяной, то мышью. В течение дня он принимал вид человека, ходил на работу, исполнял роль служащего, а ночами сидел за рукописью. Однажды я была на конференции в Праге. Фамилия Кафка не прозвучала там ни разу. Позднее этот город тоже пережил свою весну, но Кафка жил гораздо раньше. Еще до зимы. Он не знал реалий нашей страны и тем не менее понимал, что я подразумеваю, говоря, что никто не может действовать исключительно по собственной свободной воле.