– Что-то в твоем рассказе сплошь изверги какие-то, а не люди, – поежился Луицци.
– Ничего подобного – они всего лишь логичное порождение ваших нравов. Раз уж вы так строго относитесь к явным грехам, то приходится покрывать их преступлением, порой кровавым, чтобы не краснеть потом перед людьми… Вот в чем все дело. Эх! Если бы вы могли установить беспристрастную справедливость в ваших нравах, как это встречается иногда в ваших законах; если бы вы могли взвесить грех точно так же, как вы взвешиваете тяжесть преступления, если бы вы могли снизойти хоть иногда до того, чтобы посмотреть повнимательней – а вдруг у грехопадения есть смягчающие обстоятельства, как бывает при убийствах, и если бы суд человеческий оправдывал хоть иногда тех, кто согрешил из слабости, как оправдывают порой присяжные матерых убийц, то, может, конченые распутницы не были бы столь безжалостны ко всего лишь несчастным женщинам; может, отпетые жулики не бесчестили бы почем зря всего лишь разорившихся честных людей и не доводили бы их до полного разорения. Никто не идет на злодеяние из удовольствия, хозяин; все в этом мире имеет свою причину. Только люди то ли слишком ленивы, то ли слишком глупы, чтобы понять, в чем корень всех пороков, и обрубить его одним решительным ударом.
– Возможно, ты прав, – сказал Луицци, – но я одного никак не пойму: как Эжени смогла все вынести и не погибнуть?
– Видишь ли, души человеческие сотворены, как и плоть, по-разному; один умирает, упав с кровати, а другой выживает, когда на нем живого места не остается. Впрочем, одна женщина все-таки позаботилась об Эжени, а точнее, если уж быть откровенным до конца, – о репутации своей фирмы. Госпожа Бенар предложила бедной девушке вернуться во Францию; больше того, дабы мучительный шлейф ее греха не потянулся за Эжени и туда, она предложила пристроить ее к своему брату, снабдив соответствующей рекомендацией; так Эжени отправилась на родину, как на чужбину, в огромный Париж, где так легко затеряться, но где все так же легко может раскрыться, словно в маленькой деревне.
Эжени приехала в Англию одна, со слабой надеждой. Во Францию она вернулась также одна, но уже без всяких надежд.
Она не призналась матери в своей беременности перед отъездом в Лондон, а в письме рассказать тоже не могла: Жанна не умела читать, и написать ей все как есть значило во всеуслышанье обнародовать свой грех.
– Кошмар какой-то, а не история! – поежился Луицци. – Меня в дрожь бросает, когда подумаю, какой теплый прием уготовила Жанна своей дочери.
– Ты опять не прав, хозяин. Детские страдания Эжени, ее нежные девичьи переживания и горевания по поводу жизни не на своем месте не трогали черствую душу этой женщины, спрятанную за толстенной коркой. Но горе настоящее, ощутимое и понятное проняло ее до печенок. Не проклиная и не ругаясь попусту, а только жалея дочь, она помогла ей скрыть беременность и тайно родить; ибо, помимо прочих мучений бедной девушки, я не упоминал еще об одной насущной заботе: как замаскировать ее секрет, который с каждым днем становился все более явным. Эжени поставила на карту в этой игре не что иное, как жизнь. Потеряла же она только здоровье: и эта беда не миновала ее. Чтобы ты до конца понял, мой господин, что такое страдание, чтобы ты не считал себя самым несчастным из живых существ только из-за подстерегающей тебя нищеты, я попрошу тебя представить следующую картину, которая, впрочем, далеко не самая грустная из тех, что я способен нарисовать. На деньги, заработанные Эжени в Англии, Жанна сняла крохотную каморку, единственное окно которой выходило в тесный квадратный дворик. Эжени делила с ней единственную кровать. Она предупредила заранее повивальную бабку, но поскольку ее услуги обходились по шесть су в сутки, то пришлось выжидать до последнего момента, чтобы пребывание в весьма жалком заведении акушерки не слишком затянулось и не стало чересчур накладным. И так уже немалая сумма была затрачена на пеленки и прочие принадлежности для новорожденного, а остаток был рассчитан с точностью до су на то время, пока Эжени не сможет работать. Потратить чуть больше означало бы несвоевременную оплату и возможность громкого скандала, что, конечно, никак не устраивало роженицу. Потому Эжени тянула вплоть до роковой минуты. И вот как-то в два часа ночи она почувствовала первые схватки. Пришлось подниматься и собираться; пришлось одеваться как попало в полной темноте, поскольку свет в такой час в комнате без занавесок на окнах вызвал бы немалые подозрения. Пришлось спускаться вниз крадучись, на цыпочках, в то время как ноги просто подламывались под тяжестью тела, пришлось бегом проскочить мимо будки привратника, когда сил едва хватало на то, чтобы кое-как передвигаться, а ведь впереди еще ждала длинная дорога по пустынным улицам, дорога, которая обычно занимала не более двадцати минут, а им пришлось потратить на нее целых четыре часа. Жанна помогала, чем могла, еле-еле тащившейся дочери, которая присаживалась при первой возможности, не в силах идти дальше. Наконец они добрались, Эжени рухнула на кровать и оказалась во власти невежественной повитухи, причинившей ей куда больше мук, чем разгневанный Господь прочил женщине при деторождении.
Только на следующую ночь она разрешилась от бремени той самой Эрнестиной, которую ты уже знаешь. Пять дней спустя она смогла вернуться к себе, а еще через две недели вышла на работу в богатейшем магазине господина Легале в верхней части улицы Сен-Дени.
Дьявол умолк; Луицци тяжело дышал, словно только что забрался на труднодоступный пик и присел на минутку, чтобы перевести дыхание.
– В путь, хозяин, нам пора! – воскликнул Дьявол. – Время идет, скоро рассвет, нельзя терять ни минуты; поехали, если ты хочешь получить достаточно сведений к тому часу, когда тебе нужно будет на что-то решаться.
– Трогай, – вздохнул Луицци.
– Бедная девушка… – начал Сатана.
– Опять?
– По-прежнему бедная девушка, хозяин; бедная женщина и бедная мать все еще впереди. Немного терпения.
IVПо-прежнему бедная девушка
– Я сказал, что Эжени ускользнула от меня; но я не собирался ни в коей мере отчаиваться из-за того, что она отвергла искушение столь стремительно. У меня слишком большой опыт по этой части, чтобы не знать, что человек, который хорошо держит сильнейший удар, падает порой от легкого дуновения; нужно только обладать искусством дунуть вовремя, когда противник уже потрясен и шатается, а иной раз достаточно его только тронуть, но совершенно неожиданно. Постоянные несчастья приучили Эжени держаться настороже, а сила духа позволяла ей выдерживать стойку. Я решил ослабить напряжение, и в течение года после поступления на работу к господину Легале она жила относительно счастливо, по меньшей мере в некоторой передышке от очередных бед. Зарабатывая не так уж мало для девушки ее лет и происхождения, она поселила мать в маленькой деревушке недалеко от Парижа, рядом с кормилицей, которой отдала ребенка, и каждое второе воскресенье проводила с ними.
Единственная неприятность за этот год исходила опять же от Артура: повстречавшись с ней как-то, он последовал за ней. Но время мольбы и угроз миновало. Он хотел ее остановить, но она сказала ему достаточно громко, чтобы привлечь внимание прохожих:
«Что вам нужно, сударь? Я вас знать не знаю и знать не хочу».
«Я хочу повидать своего сына… своего ребенка…» – пробормотал Артур, бледный от ярости и унижения.
«Ну, и как же зовут в таком случае вашего ребенка?»
«Эжени, смотри у меня!» – перекосился англичанин.
«Смотрите сами, сударь: тут совсем недалеко полицейский участок, а жандармы не церемонятся с перебравшими хамами, которые пристают к приличным женщинам».
Артур, когда-то столь безжалостный и бессовестный, был повержен наповал; не успел он обрести дар речи, как Эжени уже скрылась в толпе.
Столкновение произошло вскоре после его возвращения во Францию, и больше, благодаря моим стараниям, подобные встречи не вносили беспокойство в тихое существование Эжени.
Но вот прошел год, и в Париж приехал из провинции некий молодой человек; звали его Альфред Пейроль. Он хотел завершить коммерческое образование в столичной банковской конторе и привез с собой рекомендательное письмо от своего отца к господину Легале. Приняли его у негоцианта как родного, как сына старинного друга главы семьи. Он понравился госпоже Легале, но особенно – юной барышне Сильвии Легале. Он был юн, весел, горяч, превосходно рассказывал остроумные истории – с тем оригинальным колоритом, который происходит от провинциальной простоты. Он бесподобно излагал свои впечатления о Париже, вкладывая в рассказ столько чистосердечия и так чудно всему изумляясь, что вызывал общий хохот, не выставляя себя на смех; редко встречается человек, обладающий таким даром видеть нелепое в других и в то же время не быть смешным. Кроме того, по складу ума – отважного, решительного, ловкого и терпеливого – он мог бы далеко пойти, если бы не свойственная ему, по общему мнению, инфантильность. Его природа вечно боролась с данным ему воспитанием. В течение долгого времени Эжени никак не замечала знаков внимания, которые он ей оказывал, пока не получила крайне своеобразное предупреждение. Сильвию все больше привлекал симпатичный провинциал, проводивший в ателье чуть ли не каждый вечер в компании дюжины барышень. Хотя ему исполнилось недавно двадцать четыре года, он был еще совсем зелен душой и разумом, а после уединенной жизни в кругу родных он попал в другую среду, где требовался не только сформировавшийся для решительных дел характер, но и некоторая осведомленность в самых заурядных вещах; в общем, Альфред оказался весьма приятным молодым человеком. Однажды вечером Сильвия осталась вдвоем с Эжени, чтобы помочь ей закончить срочный заказ, и вдруг зашептала тихо-тихо, хотя все уже ушли спать:
«Вы заметили, что господин Альфред ухаживает за мной?»
«Нет, не заметила», – ответила Эжени, которая едва ли пару раз подняла глаза на Альфреда с тех пор, как он появился у госпожи Легале.