«И они действительно приехали», – вспомнила Эрмессинда.
«Да, Аликс приехала и вышла замуж за Жерара, не выказав ни малейшего отвращения. Гораздо позднее от самого господина де Перуза, который побывал в Париже, я узнал, что Аликс знакома с Лионелем и что любовь вашего сына к этой красотке имела там самую широкую известность».
«Так это она!» – прошептала Эрмессинда.
Хьюго не расслышал ее слова и продолжал:
«Я справедлив к Лионелю, я знаю ему цену. Меня удивляет Аликс, которая предпочла Жерара. Но поскольку Жерар унаследует замок и мои владения, то я все объяснил ее самолюбием. Я жил спокойно, пока наши разногласия с де Мализами не заставили меня призвать сюда человека, способного отомстить за оскорбления. Да, у меня есть сын, которого нельзя назвать ни сыном, ни мужчиной, но это мой сын, мой сын, и чувство стыда, которые он мне внушает, удваивается из-за гордости, которую испытываете вы, глядя на Лионеля. Однако я согласился на его возвращение в замок. Вы знаете, Эрмессинда, каковы были мои условия. Я сказал вам, что позову Лионеля, что буду обращаться с ним так, как если бы он не был плодом прелюбодеяния, и что он никогда не узнает об этом. Я согласился, что должен оставить ему какое-то наследство, но я взял с вас слово, что он немедленно уедет, как только я прикажу. Эрмессинда, я не ропщу на него за то, что он красив, смел и силен, я не сержусь на него за то, что он злится на жестокое обращение того, кого считает своим отцом. И не потому, что он презирает Жерара, я хочу, чтобы он уехал: он должен уехать, потому что он любит Аликс и потому что Аликс до сих пор его любит».
«Это невозможно», – вскричала Эрмессинда, вся во власти желания найти выход и не допустить новой разлуки с сыном.
«Невозможно! Эрмессинда, – горько вздохнул Хьюго, – и ты говоришь, невозможно! Когда я женился на тебе, ты любила пажа своего отца, без имени и без состояния, и ты предпочла старику красивого пажа без имени и без состояния! Ты ввела его в этот замок как брата, и он покинул его как твой любовник».
«Да, это так, – Эрмессинда опустила глаза, – но Аликс не забудет своего долга перед мужем».
«Ты же забыла его! А я не был ни пьяницей, ни уродом, ни калекой! Я был стар, но я носил имя, славное многими победами и подвигами».
«Это правда». – Эрмессинда поникла под тяжестью страшных воспоминаний.
«А ты помнишь ночь, когда я застал тебя, обнаженную и опьяненную любовью, в объятиях твоего соблазнителя, этого ничтожного генуэзца, этого Ци… Но я поклялся никогда не произносить имени этого нечестивца. Ты помнишь, Эрмессинда, как я, немощный и больной, хотел убить вас обоих и как я был повержен одним ударом руки этого…»
Имя снова застряло в горле у старика, но он продолжил:
«Я, как дитя, повалился на кровать, на которой ты изменяла мне, и там, с кинжалом у горла, погиб бы, если бы не появился Одуэн. Именно он, не в силах вырвать меня из железных лап нечестивца, убедил меня поклясться, что ценой жизни, которую мне сохранят, я никогда не раскрою тайны твоего падения и прощу тебя. Я согласился на эту низость, Эрмессинда, я согласился, потому что еще любил тебя, любил как дочь и как надежду и потому что боялся, что мои седины покроют позором те, кто смеялся надо мной, когда я брал тебя в жены. Я дал слово. Час спустя я бы взял его назад ценой собственной жизни, и через двадцать два года это воспоминание душит и гложет меня… Так вот я не хочу, чтобы мой сын получил в наследство мою беду, я не хочу однажды ночью услышать, как он требует пощады под ножом твоего сына, и бежать, чтобы сказать ему то, что мне говорил священник, ибо я, слабый и дрожащий, не смогу помочь ему: “Клянись, что простишь, клянись, что забудешь, тогда любовник твоей жены не убьет тебя!” Нет, нет, я не хочу этого… Не хочу! Не хочу!»
Эрмессинда молчала, а старик говорил с такой яростью, что казался сильным и здоровым. Сердце матери всегда находит высшие доводы, и Эрмессинда ради сына смирила гордость:
«Не все женщины, как я, не все утратили чувство долга, и Аликс…»
Хьюго посмотрел на нее с жалостью:
«Твой грех, Эрмессинда, великий грех! И, однако, я доверяю скорее тебе, виновной, чем Аликс, которая, я надеюсь, еще невинна! Лионель уедет. Я так хочу! Ты знаешь, что должна сделать. Я не хочу сообщать ему о своем решении, ибо он спросит, в чем причина, а я, возможно, открою ему ее».
«О! Нет, нет, – зарыдала Эрмессинда, – не заставляйте меня краснеть перед сыном! Я удалю его».
«Рассчитываю на тебя. Он уедет завтра!»
«На рассвете».
«Так позовите его».
«Нет, я сама пойду к нему».
Она вышла, а Хьюго позвал двух слуг, и они проводили его под руки в покои, так как день выдался трудным для старика, у которого осталась только одна сила – сила несгибаемой воли.
– Фи, фи, фи, – вновь прервал рассказчика поэт, – слабовато, ничего не скажешь. Пьеса окончена, тайна ненависти Хьюго раскрыта, любовь между Лионелем и Аликс тоже, любопытство удовлетворено, публика уходит или свистит. Опус не удался.
– Но мне кажется, – возразил Дьявол, – теперь самое время для развития страстей.
– Развитие страстей, – насмешливо повторил драматург, – что-то в духе «Заиры» или «Федры». Восемнадцатый и девятнадцатый века давным-давно создали подробный кадастр человеческого сердца. Мой дорогой соавтор (а если я напишу пьесу, вы будете моим соавтором, я поставлю мое имя на пьесе, а вы получите четверть всех прав), ведь не станете же вы утверждать, что развитие страстей зависит от исторического колорита?
– Исторический колорит в драме не представляется мне первоочередной необходимостью, – заметил Луицци.
– О! Тогда, – сказал поэт, – мы впадаем в трагедию выспренную или жалостную, что в стихах очень скучно.
– Простите, господа, – вмешался Дьявол, – мне кажется вы оба не правы. Страсть может иметь историческую окраску, поскольку страсти расцветают на почве нравов эпохи и отмечены ее особой печатью: слишком велико различие между суровым средневековым норманном, который завоевывает все шпагой, и рафинированным господином времен Людовика Тринадцатого, напичканного испанской галантностью и мадригалами, слишком далеко от повесы в кружевах времен Регентства, предающегося оргиям, до гусара империи, ухаживающего за дамами с хлыстом в руке.
– Возможно, – согласился барон, – но помимо развития страстей, помимо исторических особенностей есть еще развязка этой истории, и именно ее мне хотелось бы узнать.
– Да, да, послушаем, – поддержал его поэт, – за недостатком драмы там, быть может, скрывается повесть.
– Тогда я позволю себе продолжить, – сказал рассказчик, – и надеюсь, развязка докажет вам, что страсти не лишены исторического колорита, и, кроме того, в своем развитии они зависят от эпохи и ее нравов.
Итак, Эрмессинда осталась одна. Требование мужа, на которое она согласилась так быстро, когда супруг подавил ее тяжестью жестоких воспоминаний, теперь, когда надо было заставить себя сообщить о нем сыну, показалось ей чудовищным. Что сказать Лионелю, чтобы изгнание из отчего дома не показалось юноше отвратительным капризом невыносимого тирана?
– Она могла во всем признаться, – предположил поэт.
– О нет, сударь, нет, – возразил рассказчик, – материнская стыдливость подчас сильнее стыдливости девственниц. Сказать сыну, который всегда уважал мать как самую чистую и святую из женщин: «Я всего-навсего изменяла мужу»; внезапно сказать ребенку, который гордится именем, которое он носит: «Это имя тебе не принадлежит»; добавить к признанию ошибки признание во лжи, которая длится двадцать два года, – нет, это невозможно, никакая мать не пойдет на такое, по меньшей мере без ужасной борьбы, без…
– Без красивого монолога, – добавил поэт, – на самом деле – это повод для прекрасного монолога. Но после монолога как поступила эта мать?
– Вот как. Она отправилась к сыну, который дожидался матери, предупрежденный Хьюго, и, собрав все свое мужество, промолвила:
«Лионель, на рассвете ты должен покинуть замок».
«Я так и знал, матушка».
Эрмессинда застыла в изумлении, она долго смотрела на сына, как бы пытаясь угадать, откуда ему все известно, затем спросила:
«Почему?»
«Вы же видите, я был прав».
«Значит, у тебя была причина, чтобы опасаться этого несчастья?»
«Да, матушка».
«Какая?»
«Не могли бы вы сказать мне, по какой причине вы объявляете мне, что я должен уехать?»
Несчастная мать молчала, ей показалось, что ее тайна раскрыта, она закрыла лицо руками и заплакала. Лионель приблизился к ней и нежно сказал:
«Разве его прием не предупреждал об этом? Но не плачьте, не плачьте, матушка, скоро все кончится. Отец ненавидит меня – почему? Я узнаю правду».
Эрмессинда поняла, что ошиблась, но, испугавшись позора, поспешно призналась:
«Он знает о твоей любви к Аликс».
«И из-за этого он изгоняет меня?» – недоверчиво усмехнулся Лионель.
«Из-за этого, клянусь тебе, Лионель».
«Да, возможно, это правда, но почему он выгнал меня четыре года назад? Почему он ненавидит меня с тех пор, как я появился на свет? Ладно, не важно, я уеду, я покину этот замок, чтобы никогда сюда не вернуться. Еще одна ночь – и мой отец больше никогда не услышит обо мне».
«Ты очень быстро принял решение, Лионель».
«Я хочу избавить вас от утомительных просьб и унижений, матушка, а теперь, когда вы нашли меня покорным и послушным, как вам хотелось, до завтра, матушка, идите спать, идите…»
«Я не увижу тебя перед отъездом?»
«Конечно, увидите, увидите, мы не расстанемся, не попрощавшись».
«Лионель, ты ничего не задумал, скажи мне? Твоя решимость меня пугает».
«Я подражаю вам, матушка».
«О, я – это совсем другое! Не сердись на меня за то, что меня смущает твое спокойствие: я знаю твой характер – ты совсем не таков».
«Время изменяет все и точит самый прочный мрамор».
«Унижение, которое проглатывается так покорно, порой чревато местью».
«Вы тоже думаете о мести?»