Мемуары Дьявола — страница 168 из 217

Девочка протянула Луицци кошелек, в котором оставалось немного того золота, что он получил от Анри.

– А как же она? – спросил барон у маленькой нищенки.

– Она? Она добавила: «Скажи ему, что завтра я напишу моему отцу и что мне нечего опасаться; скажи, что ты вместе со старым слепым солдатом дождешься здесь его сестры, госпожи Донзо, и что вы попросите ее тайно перебраться в Тулузу». Тут этот господин в шарфе подошел к нам и велел поторапливаться, и она оставила меня. Тогда я пошла по дороге все время прямо, я думала, что в том состоянии, в каком я вас видела, когда вы пробежали мимо меня, вы никуда не свернете.

– И так ты меня догнала?

– Если я правильно поняла последний взгляд, который бросила мне госпожа, то она ждет вашего ответа. Что мне ей передать?

– Что я последую ее советам, что скоро вернусь и освобожу ее. Ты все поняла?

– Да, и я повторю ей слово в слово то, что вы мне сказали.

– Передай ей также, – продолжил Луицци, – что только мгновенное умопомрачение толкнуло меня…

Дьявол захихикал, и Луицци, поняв, как ничтожны подобные оправдания и объяснения с женщиной, которая ради него так просто и благородно выказала столько мужества, резко оборвал собственную речь, а затем продолжил:

– Скажи, что я спасу ее, даже ценой собственной жизни.

– Я передам, – кивнула нищенка.

– Но как же ты проберешься в тюрьму?

– О, проще простого. – Девочка повернулась, чтобы уйти.

– Ты кого-нибудь знаешь там?

– Нет, но я знаю, как попасть в кутузку, не сомневайтесь.

– Но это же невозможно, ты не представляешь, как строга там охрана.

– О! – Девочка отошла уже на несколько шагов. – Я думала над этим все время, пока бежала за вами… и я придумала.

– Но как же?

– Украду.

И она исчезла. Пока Луицци стоял, ошарашенный наивным ответом девочки, Дьявол выпустил огромный клубок дыма и заговорил:

– Тогда соберется дюжина мужчин: прежде всего колбасник, чье представление о морали сводится к тому, что прохожие не должны брать колбасы, вывешенные у входа, не уплатив; обязательно перекупщик лошадей, который на собственном опыте постиг, что строптивых животных можно укротить кнутом и побоями; френолог[431], который докажет предрасположенность к воровству в поступках данного ребенка; с фланга их поддержит кондитер, который будет счастлив, вернувшись домой, заявить своей дочери, таскающей у него сладости: «Если не будешь умницей, я отправлю тебя на каторгу, как нынче маленькую нищенку»; добавь туда адвоката, которому надобно лишь убедиться, что он угадал, какую статью применит суд; еще одного или двух болванов, уверенных, что они должны сказать «да» или «нет» по существу дела, не задумываясь, к чему приведет их решение; не забудь пять или шесть дельцов или торговцев, торопящихся закончить дела судебные, чтобы заняться своими. Скажи этой компании, что они называются присяжными и что в их руках здоровье общества, вообрази, что в двух словах ты дал им разумные представления о справедливости, и вот: они приговорят бедного ребенка к заключению, а значит, к пороку, за самый благородный поступок, на который когда-либо вдохновляла признательность.

– Но у девочки будет адвокат, который защитит ее.

– Нет денег – нет адвоката, мой господин!

– По закону каждому обвиняемому положен защитник.

– Да, назначенный защитник, неопытный новичок, причем самый неопытный из всех; поскольку, если бы речь шла об отравителе, сгубившем трех или четырех человек, о матери, убившей своих детей, или о сыне, задушившем собственного отца, если бы речь шла, наконец, о каком-то отвратительном преступлении, то у дверей темницы выстроилась бы очередь, чтобы заполучить от тюремного смотрителя защиту по такому славному дельцу! Но из-за ребенка, который украл хлеб или пару сабо, да кому это надо? Не говоря уж о гонораре, какую славу это принесет? Какой наплыв прекрасных дам и зевак привлечет такое дело в суд? Никто не станет им заниматься, включая тебя, мой господин, который воспользуется этим преступлением!

– Беспощадный насмешник! – воскликнул барон. – Ты мнишь себя сильным, потому что нападаешь на разрозненные пороки общества: с этим ремеслом дюжина мелких глашатаев либеральной школы справлялась лучше тебя!

– И это ремесло одним-единственным словом уничтожили двадцать дурных глашатаев противной школы.

– Значит, принципы, которые ты защищаешь, оказались слишком слабы, если рухнули от одного только слова!

– О! Дело в том, что в твоей высокообразованной стране это слово всемогуще, господин барон!

– И какое же это слово?

– Старо! Крикните самому передовому человеку столетия: «Э-э! Вот уже двадцать лет вы повторяете одно и то же; это устарело, надоело, хватит переливать из пустого в порожнее, и тот, кого не смогли заставить замолчать самые ловкие критики, замолкает от одного слова, произнесенного самодовольным пустозвоном. Это ultima ratio[432] всех глупцов. Ваше искусство, политика, философия – все ему подчинено. Двадцать-тридцать лет жизни для каждой школы – вот максимум, затем появляется новая, а чаще всего обновленная старая, которая доживает до того же унизительного приговора. Мне, вечному зрителю периодических восторгов и презрения к одним и тем же идеям, в лучшем случае остается лишь зевать.

– Это борьба общества, которое хочет освободиться от старых оболочек, стремится найти путь к процветанию, свободному и окрыленному, на самом широком пространстве.

– Ошибаешься! Это последнее усилие дряхлого старца, который хочет вернуться к жизни. Старый потасканный народ! У вас не осталось ни одного из тех примитивных инстинктов, которые ведут к великим открытиям и являют гению новые горизонты познания; вас постоянно преследует жажда перемен, которая свидетельствует о неблагополучии, до которого вы довели общество, вы заново строите свою жизнь из обломков того, что разрушили, вы придумываете религию с верой в Высший Разум[433] вместо поверженного Христа; вы ломаете спиритуалистическую философию с помощью Мальбранша, которого в свою очередь убивает Вольтер; придумываете новую аристократию взамен той, что выкосил девяносто третий год; переписываете живопись в стиле рококо, который затем стыдливо изгоняется любителем античности Давидом[434]; наконец вы, короли моды, вы заимствуете вашу архитектуру, мебель, моду у архитектуры, мебели, моды прошлых столетий, освистанных двадцать лет назад. Если вам удастся еще родить какую-нибудь животворную идею, то только чтобы сорвать ее цветы, а затем, едва она достигнет зрелости, сказать: «Ты стара и потрепанна». И вы мните себя сильными среди этой дряхлости, плохо переписанной и плохо замазанной; изнуренный народ, воистину изможденный старикашка, которому требуются или юные дети и их девственность, или престарелые куртизанки и их поцелуи, пропитанные белилами и румянами. Фу!

Дьявол выпустил такое огромное облако красного и пылающего дыма, что Луицци в ужасе попятился.

Назавтра местные газеты департамента Луаре[435] сообщили о необычайной вспышке света на горизонте: сначала думали, что загорелась какая-то ферма, но затем местные астрономы объяснили, что свет происходил от северного сияния, описание которого они направили в Академию наук, чтобы там зарегистрировали этот феномен в списке всех северных сияний, кои наблюдались до настоящего времени.

Оживленная болтовня Дьявола, к счастью, отвлекла Луицци от мыслей об опасности, которой подвергала себя юная нищенка; он задумался, как исполнить обещание, данное Леони через маленькую посредницу, когда услышал вдалеке стук дилижанса, идущего из Орлеана.

Луицци остановился и, как только экипаж подъехал достаточно близко, громко спросил, есть ли свободное место. Против всякого ожидания, дилижанс остановился, кондуктор спустился вниз и сказал:

– Садитесь скорее наверх, на империал.

Барон быстро взобрался на второй этаж дилижанса и тут заметил, что Дьявол уже опередил его.

Луицци, несомненно, прогнал бы его прочь, но третий пассажир, сидевший на империале, сказал звучным голосом:

IIПоэт артистичный, велеречивый и современный

– Господин Луицци, возьмите, пожалуйста, шарф, прикройте голову, я вижу, вы забыли вашу шляпу в Орлеане.

Барон удивился, услышав, что к нему обращаются по имени. Он попытался разглядеть говорившего и в предрассветных сумерках, сменивших ночную тьму, увидел молодого человека двадцати восьми – тридцати лет, бледного и худого, с остренькой бородкой и длинными, спутанными волосами, изысканно обрамлявшими благородные, но изможденные очертания красивого лица. Молодой человек, заметив внимание Луицци, сказал несколько высокопарным тоном:

– Вы не узнаете меня, господин Луицци? Однако мы виделись не так уж давно. Но за это время, которое в вашей жизни, возможно, равнялось нескольким годам, моя жизнь почти закатилась. Мысль больше и быстрее, чем страсти и горе, опустошает человека. Это пылающее зеркало, в котором сходятся все чувственные лучи человеческого существа, чтобы сотворить в своем отражении то всепожирающее пламя, которое зовется гением. Вот почему во всех моих книгах я всегда писал вместо слова «рефлексия» слово «рефлекс»[436], чтобы все понимали, что духовный процесс творческого горения совершенно аналогичен материальному процессу всеразрушающего огня.

– Хорошо, хорошо, очень хорошо, – тихо пробормотал Дьявол, бросив покровительственный взгляд на юношу и одобрительно кивнув головой.

– А! – сказал Луицци. – Так вы писатель.

– Я поэт.

– Вы сочиняете стихи?

– Я поэт.

– И вы меня знаете?

– Да, я знаю вас, – юноша говорил нараспев, – и мнится мне, что странная судьба толкнула нас друг к другу при обстоятельствах, в коих только вы один понимали меня и только я один понимал вас.