– И вы правы, так как это уникальный поэт, и те несколько слов, что вы только что процитировали, имеют тот нежный и горький вкус певца Англии, которого знают все и повсюду. Дело в том, что он явился в эпоху, когда поэзия была возможна, в век шелка и железа, стали и бархата, грандиозных битв и легкой галантности, к тому же он был велик и плодовит, поскольку располагал пространством, чтобы рожать гигантов, выношенных его мыслью.
– Мне кажется, – возразил Сатана, – что сегодня мир не менее велик, чем в былые времена, и в нем по-прежнему хватает места для гигантов.
– И где здесь место для поэзии, в этой эпохе мелких эгоистов? Какое мало-мальски серьезное произведение возможно там, где народ сосредоточен на материальных интересах своего существования?
– Я думаю, – возразил Дьявол, – что материальные интересы всегда играли значительную роль в человеческом существовании.
– Возможно, – ответил поэт, – но люди прошлых столетий испытывали страсти столь же великие, как они сами. Сегодня все уменьшено соразмерно нынешним маленьким людям. Общество – это огромный водевиль, сердце которого находится в театре «Жимназ»[440].
– Так обратитесь к прошлому и напишите трагедию.
– Римскую трагедию? – презрительно уточнил поэт.
– Нет, французскую.
– Трагедия невозможна там, где нет религии и судьбы.
– Разве у вас нет религии и судьбы?
– Есть религия и судьба, в которые народ не верит.
– Следуйте тогда рецепту Горация[441] и представьте факты вашей истории, facta domestica[442].
– Господин Гораций, – возразил поэт, – был очень галантным человеком, которого я весьма уважаю, но которого я не слушаю. Он мне напоминает дядюшку из комедии, который дает своему плуту-племяннику советы, но не дает денег: это старо и бесполезно, обойдусь. Единственное, что может нести в себе драму, – так это сцены, спрятанные в наших хрониках и в наших легендах.
Луицци показалось, что facta domestica Горация означала именно то, о чем упомянул его попутчик, но он уже достаточно узнал его, чтобы понять, что тот так же презирает Горация, как обожает Шекспира. Барон к тому же заметил, что поэт располагает рядом слов, которыми он расцвечивает вещи, как будто они меняют смысл оттого, что он меняет их название. Самый животрепещущий факт истории был для него плоским и ветхим, но самая последняя утка, облаченная словом «хроника», казалась ему интересной и правдивой. Луицци слушал, тогда как поэт продолжал:
– Если хотите знать, какова настоящая цель моего путешествия, – то она есть не что иное, как изучение нашей национальной истории на местах и в памяти народа[443], там, где она действительно писалась со всей ее живописностью и правдивостью.
– Замечательный проект, – сказал Дьявол, – и вы уже, несомненно, начали ваши наблюдения.
– Да, – ответил поэт с безразличным видом, – я уже собрал некоторые истории.
– Место, которое вы выбрали на верху экипажа, исключительно подходит для этих целей.
Это шутливое замечание, слишком уж неуклюжее, дошло даже до гения, но, с подозрением взглянув на попутчика, светоч литературы и искусства встретил столь простодушную улыбку, что решил не сердиться. Сатана продолжил:
– Отсюда видно далеко.
– И свысока, – заявил поэт с напыщенной отвагой глупости.
– Честное слово, я восхищен вашей точкой зрения на искусство, – не унимался Дьявол, – и поскольку случай свел меня с человеком интеллектуальным и мыслящим, я сочту себя польщенным помочь ему в его славном предприятии и охотно поведаю одну странную историю этого края, поскольку я сам отсюда.
– Это может быть любопытно, – сказал поэт надменно.
– Не знаю, любопытна ли история сама по себе, но по меньшей мере некоторым людям она очень интересна.
Дьявол произнес эти слова, бросив взгляд на барона, который тут же спросил:
– Так это современная история?
– Не совсем, но есть личности, чей род ведет свое начало с таких давних времен, что они и некоторые древние истории слушают с живейшим интересом.
– Это легенда или хроника? – Поэт принял позу небрежного слушателя.
– Это хроника, – ответил Сатана, – в части фактов, которые принадлежат действительности материальной и видимой, это легенда, поскольку там замешан Дьявол.
– В самом деле? – улыбнулся поэт. – Это может быть забавно.
– Я избавляю господина от необходимости развлекать нас, – сказал барон, который боялся любых откровений Сатаны, к какому бы времени они ни относились.
– А я прошу.
От злости Луицци чуть не взорвался, но, решив избавиться от Дьявола, как только они останутся одни, он пересел в дальний угол и отвернулся, чтобы не слышать его рассказа.
Однако попутчик молчал.
– Так что же, – вскричал поэт, – где ваша история? Вы ее забыли?
– Все в порядке, я просто ждал, когда дорога сделает поворот, чтобы продемонстрировать вам место действия, на котором разворачивалось приключение, о котором я хочу вам поведать; а в обработке такого гения, как вы, оно могло бы превратиться в великую, хотя и ужасную, трагедию.
– Вы хотите сказать – в историческую драму, мой дорогой, – поэт вновь вооружился лорнетом, – но где же, где тот театр, на котором разыгралась история, предназначенная, по вашим словам, для театра?
Дьявол вытянул руку в направлении невысокого холма, возвышавшегося неподалеку от дороги.
– Видите, – сказал он, – на вершине того холма несколько больших камней, положенных в круг и похожих на основание мощной башни?
– Вижу превосходно, – ответил поэт.
– Итак, – продолжал Дьявол, – это все, что осталось от древнего замка Рокмюр.
– Замок Рокмюр! – воскликнул Луицци, подскочив на месте.
– Вы о нем слышали, сударь, – сказал Сатана тоном почтенного буржуа, который собирается рассказать известный анекдот.
– Да, – ответил Луицци, – и с нетерпением жду вашего рассказа.
– Это рассказ о его разрушении.
Барон внимательно посмотрел на Сатану, который, закутавшись в свое пальто, сделал вид, что не заметил вопросительного взгляда барона, и начал рассказ так:
IIIТрагедия, или историческая драмаДействие первое
– Майским днем тысяча сто семьдесят девятого года приблизительно за час до наступления темноты в большой зале замка Рокмюр сидели две женщины. Первая – высокая, лет сорока. Ее худоба и бледность свидетельствовали о душевной боли и пошатнувшемся здоровье, в ее глазах горел огонь печали, а в малейшем движении чувствовались усталость и медлительность. Когда-то эта женщина была очень красива. Сквозь физический и духовный упадок, который, казалось, сломил ее, проступали остатки недюжинной силы и решительного характера. Глядевшему на нее было понятно, что она носит в сердце большую боль и большие угрызения совести.
Рядом с ней сидела молодая белокурая женщина, высокая, стройная, кровь с молоком. Всякий раз, когда она приподнимала веки, в ее серо-голубых глазах блестели смелые желания и воля, ее длинные волосы вились у основания тугими кольцами, что, по мнению некоторых, свидетельствует о пылкости и жажде наслаждений.
Первую женщину звали Эрмессинда де Рокмюр. В шестнадцать лет она вышла замуж за старого сира Гуго де Рокмюра, которому к тому времени было уже за шестьдесят.
Вторая – Аликс де Рокмюр. Менее года назад она вышла замуж за Жерара де Рокмюра, сына Гуго и его первой жены, Бланш де Вирелей.
В нескольких шагах от женщин перед пюпитром с открытой книгой стоял старец; время от времени он зачитывал несколько строчек, затем пояснял их двум десяткам мужчин и женщин, которые сидели вокруг на снопах соломы, поскольку никаких других стульев, кроме тех, на которых сидели Аликс и Эрмессинда, не было, а если бы слушатели расположились на скамьях, прикрепленных к деревянной обшивке стен, то они не услышали бы почтенного Одуэна, чей ослабленный старостью голос не смог бы заполнить огромную залу.
Каждый со священной сосредоточенностью слушал, как старец толковал стихи из Библии, ибо он выбрал одну из самых интересных ее страниц. Одуэн давал классификацию демонов и объяснял их различные свойства. Слушали все, но только не Аликс и Эрмессинда, чьи взгляды постоянно обращались вовне и говорили о том, что мысли их витают далеко. Они, без сомнения, ждали кого-то, так как оборачивались при малейшем шуме, доносившемся с противоположного края внутреннего двора, который простирался от залы до башни с главными въездными воротами замка.
Вот уже два часа длились комментарии священника, которым сопутствовали внимание слушателей и рассеянность двух дам. В конце концов поток слов толкователя исчерпался быстрее, чем интерес его учеников, – характерная черта того давнего времени, которая придает ему очень оригинальную окраску, – и потому глубокая тишина охватила залу: никто из подданных, собравшихся вокруг госпожи, не позволял себе смеяться над почтенным чтецом: еще одна очень характерная и оригинальная примета времени.
Единственное, что не изменилось с той поры в неизменном человеческом характере, – плохо скрываемое нетерпение двух женщин: они постоянно спутывали алую шерсть, которую пряли. Только Эрмессинда пыталась распутать пряжу и останавливалась в полной задумчивости посреди работы, которая не слишком заботила ее, тогда как Аликс живо рвала нити и связывала их как попало, не беспокоясь об узелках, покрывавших ее работу. В этих маленьких действиях сказывался весь характер двух женщин: усталая покорность одной и злое, легкомысленное нетерпение другой.
Заходящее солнце остановилось над въездной башней и уже собиралось спрятаться за ее самые высокие зубцы, когда Эрмессинда, заметившая это, прошептала Аликс:
«Уже поздно, дочь моя, а вашего мужа все нет».
«Ни моего, ни вашего, – ответила Аликс. – Вы ожидаете их так рано?»