Мемуары Дьявола — страница 93 из 217

[285], что мы будем ездить в роскошных экипажах, если только соблаговолим подружиться с ними. Вернее, все это говорил тот румяный дурень, а второй все только очень-очень чувствительно вздыхал: „О-о! О-о! Я бьюду отшен льубит вас, отшен, если ви бьюдет совсэм нэмного льубит меня“».

«И что, они вас проводили?» – спросила Эжени.

«Да, до дома Дезире».

«А потом, когда ты осталась одна и пошла к себе?»

Тереза покраснела и, унося готовое платье, смущенно пробормотала:

«Когда я вышла, они уже куда-то испарились».

Событие вскоре выветрилось из головы Эжени, и в следующее воскресенье она, как обычно, отправилась на мессу, и не помышляя о возможной встрече. Она уже собиралась покинуть неф[286], как вдруг заметила за углом колонны красавца-англичанина, который, похоже, уже долго наблюдал за ней. Его дерзкий взгляд задел бы ее и в любом другом месте, а в церкви показался просто святотатственным оскорблением, и быстрыми шагами она заторопилась к выходу. Но, спускаясь по ступенькам церкви, Эжени обнаружила, что ее преследуют, и в порыве испуга побежала домой. Однако, уже недалеко от своей улицы, она сообразила, что приведет незнакомца к своему дому, и тогда резко развернулась и зашла в парфюмерный магазинчик.

Слушай, барон, внимательно; эти еще совсем ребяческие действия говорят сами за себя. Парфюмер, увидев растрепанную от волнения Эжени, которая, как он знал, живет в его квартале, спросил, в чем дело. Она рассказала парфюмеру и его жене о преследователе, и рассерженный лавочник с молодецкой удалью в голосе громогласно заявил: «Подумаешь! Сейчас я мигом вас от него избавлю! Только… покажите-ка мне его!»

«Вот он, – показала Эжени, – смотрит через витрину».

Парфюмер резко распахнул дверь, но угрожающий и полный презрения взгляд англичанина заставил его остановиться на пороге; и бедный малый, вместо того чтобы подойти к Артуру, принялся насвистывать с безразличным видом популярный мотивчик, а минутой позже и вовсе вернулся в лавку.

«Ну? – прикрикнула на него жена. – И это все, что ты смог сказать англосаксонскому жеребцу?»

«Пресвятая Богородица! – выдохнул муженек. – Не могу же я сказать человеку ни с того ни с сего: иди, мол, своей дорогой! Он рассматривает выставленный товар – его право. Улица-то – она ведь ничейная…»

«Ну и ну! – возмутилась до глубины души добрая женщина. – Старый тюфяк! Никак, ты испугался? Мы же у себя дома, и ни один английский поросенок не имеет права оскорблять нас в нашем городе, на нашей улице и у наших собственных дверей, будь он хоть трижды лордом! Вот сейчас я сама пошлю его куда следует!»

«Оставьте, оставьте, – пролепетала Эжени, – я подожду, пока он уйдет».

«Ну да, ну да! Вон смотри, он тут обосновался надолго, ну прямо как фонарный столб! Не бойся ничего, девочка моя, я быстро!»

И хозяйка в свою очередь направилась к двери, но не успела она появиться на пороге и раскрыть рот, как Артур сам подошел к ней и, вежливо поздоровавшись, ткнул пальцем в небольшой флакон:

«Сколько?»

Духи были грошовые, но рассерженная торговка ответила с негодованием:

«Сорок франков, мистер».

«Продайте». – И англичанин, доставая кошелек, вошел в лавку.

Ошеломленная лавочница безмолвно достала из-под прилавка флакон и передала его Артуру, который оплатил покупку, не спуская глаз с бедной Эжени, забившейся в самый отдаленный уголок магазина.

«Превосходные, просто превосходные духи, – громко сказал британец, – я обязательно приду еще раз, закуплю у вас всю партию».

Он вышел на улицу, хозяева уже не торопились оказать Эжени покровительство, и она поняла, что они не станут ради нее рисковать столь выгодной сделкой. С тревогой Эжени заметила, что взгляд англичанина внушил страх не только ей, но даже мужчине, а мысль, что ей придется снова встретиться с англичанином, повергла ее в ужас. Эжени поняла, что навязчивый незнакомец опасен. Ей вспомнилось также, в каком одиночестве и заброшенности она живет, без отца, без брата, без каких-либо родственников, которые могли бы ее защитить. Впрочем, однажды она как-то повидалась со своим дядюшкой Риго, который после отречения обожаемого императора не желал оставаться во Франции и все говорил, что отправится в заморские страны попытать счастья. Однако осуществить свое намерение ему удалось только после событий тысяча восемьсот пятнадцатого года[287].

В конце концов Эжени пришлось покинуть лавку парфюмера, и в полной решимости обмануть приклеившегося англичанина она отправилась не домой, а в ателье госпожи Жиле; Артур проследил ее до мастерской и только после трехчасового ожидания на улице оставил в покое Эжени, которая наконец-то смогла пойти домой.

Уже давно я не упоминал в своем рассказе о госпоже Турникель, и, может быть, ты воображаешь, что эта женщина, умиленная самоотверженностью Эжени, по крайней мере, давала ей отдохнуть после тяжелой работы. Не тут-то было! Едва Эжени появилась в конце коридора, как матушка набросилась на нее с криком: «Ты где шлялась? Мразь, шавка подзаборная…» ну и т. д. Я уж не буду передавать в точности, барон, всей смачности ее выражений – а то ведь ты грозился когда-нибудь опубликовать мои рассказы, и цветистые словосочетания Жанны тебе ни к чему, так как у тебя все равно не хватит смелости изложить их на бумаге. Эжени собралась произнести что-нибудь в свое оправдание, но не успела вымолвить и слова, как получила пару хороших оплеух. Учти, я называю вещи своими именами – это случилось далеко не в первый раз, и то была далеко не единственная пытка, которой подвергалась бедная девушка. И в доказательство я приведу одно весьма плачевное обстоятельство из ее несчастной жизни. Эжени отдавала матери весь свой дневной заработок, и поскольку его размеры были прекрасно известны, то у нее не оставалось никакой возможности потратить что-либо на себя. А вернувшись домой, она работала еще вплоть до поздней ночи. Жанна вычислила, сколько приносит сверхурочная работа, и отбирала у дочки и эти жалкие десять су. Но Эжени страстно желала хорошо одеваться, и, как только могучий храп Жанны выдавал ее крепкий сон, она тихонько вставала, чтобы поработать еще, и втайне копила ночные деньги, отдавая дневные и вечерние матери, – и все это только из, казалось бы, пустой фантазии сшить себе модный шелковый жакетик. После многих бессонных ночей она смогла купить и сшить то, о чем мечтала. И вот Эжени взяла эту драгоценную вещь, вошла в комнату матери и была наказана за самовольство. Тебе никогда не понять бесконечной войны между матерью и дочерью, потому что она проявлялась в слишком низменных мелочах. То была война завистливой черни, ненавидящей все, что хоть немного возвышается над ее грубыми нравами, с тонкой натурой, испытывавшей невыносимое отвращение к этим нравам. Жанну больше всего бесило то, что собственная дочь непрестанно оскорбляет ее презрением к тому образу жизни, для которого была рождена. И должен заметить, что они обе проявляли в своей борьбе недюжинное упорство. Итак, когда Эжени предстала перед матерью с жакетиком в руках и призналась, что он принадлежит ей, Жанна обезумела от такой дерзости; она закричала, что сейчас порвет в клочки эту жалкую тряпку, но, поскольку Эжени быстро кинула жакет в свою комнату, мать ее ударила, а дочь позволила себя ударить, ибо заранее знала, что эта красота будет ей стоить не только тридцати бессонных ночей, но и не одного тумака; но, когда Жанна попыталась прорваться в комнату, она встала перед дверью, заявив, что скорее даст себя убить, чем расстанется со своим сокровищем.

К твоему сведению, барон, подобные жестокие сцены происходили чуть ли не ежедневно, однако до сей поры заканчивались только плачем, а в юности слезы высыхают быстро. Но в тот вечер Эжени, встревоженная преследованием незнакомца, возвращалась домой с благой надеждой доверить матери свои страхи и попросить ходить с ней несколько дней до ателье и обратно; она верила, что мать одобрит эту предосторожность, но вместо признательности и участия ее встретили бранью и кулаками. От негодования Эжени с силой оттолкнула Жанну и закричала:

«Поосторожней, матушка! Осторожней, а то доведете меня до греха!»

«Она мне угрожает! Ах ты, поганка вшивая, она еще угрожает!»

И, взбешенная невиданным сопротивлением, Жанна набросилась на Эжени с такой яростью, что только соседям удалось вырвать девушку из-под тумаков продолжавшей сыпать грязными ругательствами матери.

«Мужа заморила, убьет и ребенка», – услышала Эжени чей-то шепот.

И в первый раз девушка спросила себя, обязана ли она жизнью, в которой она света белого не видит от тяжелой работы, обязана ли она жизнью женщине, которая зовется ее матерью.

– Это не женщина, – воскликнул Луицци, – это чудовище!

– Нет, мой господин, ты не прав. Если бы дочь Жанны походила на нее, Жанна не лупила бы ее почем зря и так часто, потому что такая дочь по природе своей имела бы те же повадки[288]. Но такова мораль в вашем обществе: то, что является достоинством наверху, считается недостатком внизу, и за аккуратность, которую вы требуете от своих детей, простой народ упрекает своих; и наконец, в вашем кругу женщина, не следящая за собой, покрывает себя позором, а в народе о модницах пренебрежительно говорят: «Ишь, вырядилась!» С другой стороны, если бы Жанна колотила дочь, родственную ей по духу, то последняя переносила бы побои без особых страданий – подумаешь, синяки да шишки! Жанна сама была так воспитана, и получилась вполне порядочная женщина – ведь руки-ноги-то, чай, остались целы! И потому она искренне считала, что ей подобает обращаться с дочерью только так, как обращались с ней самой.

После долгих увещеваний она твердо обещала соседям не трогать Эжени, когда та вернется домой. И что же? Едва Эжени появилась на пороге, Жанна встретила ее новыми оскорблениями, а когда поток брани наконец иссяк, потребовала: