рактеризуют хорошего философа; но физические страдания, которые мучат стоика, не меньше тех, которые мучат эпикурейца, и огорчения сильнее действуют на того, кто их скрывает, чем на того, который находит действительное облегчение в жалобе. Тот, кто хочет показать свое равнодушие к событию, решающему его судьбу, только играет комедию, если он не идиот или не безумец; а тот, который хвастает своим полным спокойствием, лжет, что бы там ни говорил Сократ. Я могу верить Зенону, когда он мне говорит, что отыскал тайну помешать природе бледнеть, краснеть, плакать и смеяться.
Я сидел в своем кресле, без движения, подобно статуе, в ожидании бури, но без боязни. Мое отупение происходило от ужасной мысли, что все мои труды, все комбинации, устроенные мною, погибли; однако я сожалел об этом, но не раскаивался.
Вознося мои мысли к Богу, я не мог не рассматривать моего нового несчастия как наказания, исходящего от Бога, за то что я не совершил побега, как только все было готово.
Тем не менее, полагая, что я мог его совершить тремя днями раньше, я этого в сущности не мог сделать, тем более что отложил минуту освобождения вследствие благоразумия. Ускорить свой побег я мог только вследствие своего рода откровения, а учение Марии Аграды не сделало меня еще настолько безумным.
Я находился в этом состоянии беспокойствия и отчаяния, когда два сбира принесли мою кровать. Они сейчас же вышли за другими вещами, но прошло более двух часов, прежде чем я увидел кого-либо, хотя двери моей новой тюрьмы были открыты. Это обстоятельство весьма меня озабочивало, но я никак не мог себе его объяснить. Я знал только, что должен был бояться всего, и это заставляло меня прибегать к усилиям успокоиться, чтобы перенести все несчастия, угрожавшие мне.
Кроме Пломб и Кватро, государственные инквизиторы имели в своем распоряжении еще девятнадцать других ужасных тюрем под землею, в том же Дворце дожей — тюрем ужасных, предназначаемых для несчастных, которых не хотят казнить, хотя их преступления считались достойными казни.
Все судьи всегда считали особенной милостью дарование жизни тем преступникам, которых действия заслуживали смерти, но часто это мгновенное страдание заменяется самым ужасным положением, и часто таким, что каждая минута этого страдания, вечно возобновляемого, гораздо хуже смерти. Рассматривая дело с точки зрения религиозной и философской, такая замена наказания может считаться милостью только в том случае, когда сам преступник смотрит так; но редко обращают внимание на желания преступника, и тогда эта будто бы милость становится настоящей несправедливостью.
Эти подземные тюрьмы вполне похожи на могилы, но их называют «Колодцами», потому что там всегда находится два фута воды, проникающей туда с моря через то же отверстие, через которое они получают немного света; это отверстие имеет не более однако квадратного фута. Если только несчастный, ий в этих отвратительных клоаках, не намеревается выдаться в морской воде, он принужден сидеть целый день на остках, где находится соломенный тюфяк, который и служит ему'столом. Утром ему дают кружку воды, немного от-(ратительного супу и порцию солдатского хлеба, и все это он оинужден съедать немедленно, если не желает, чтобы эта пища сделалась добычей громадных морских крыс, населяющих эти ужасные подвалы. В большинстве случаев несчастные, заключенные в Колодцах, кончают там свою жизнь, хотя между ними есть люди, достигающие глубокой старости. Один преступник, умерший там в то время, когда я находился под Пломбами, провел там целых тридцать семь лет, и ему было семьдесят четыре года, когда его туда заключили. Убежденный, что он заслужил смерть, — весьма вероятно, что замена казни заключением в Колодцах показалась ему милостью, потому что есть существа, боящиеся лишь одной смерти. Его звали Бегелен. Будучи французом, он служил капитаном в войсках Республики во время последней войны с турками в 1716 году. Он находился под командой маршала графа Шуленбурга, принудившего великого визиря снять осаду Корфу. Этот Бегелен был шпионом маршала: он переодевался в турка и в. таком виде отправлялся в лагерь мусульман; но будучи шпионом великого визиря, он был уличен в этом; понятно, что для него было милостью то, что его заключили в Колодцы. Там он только скучал и был вечно голоден; но имея такой подлый характер, он, вероятно, часто повторял: «Dum vita saperest bene est» (Пока остается жизнь — все хорошо).
Мне случилось видеть в Шпильберге, в Моравии, и тюрьмы еще ужаснее: в знак особой милости там заключали преступников, присужденных к смерти, но ни один из них не мог вынести этой милости больше одного года.
В течение этих двух часов, под влиянием самых мрачных раздумий, я, понятно, боялся, чтобы меня не заключили в эти ужасные Колодцы, где несчастный питается химерическими надеждами, где его поражает панический ужас. Трибунал способен был отправить в ад всякого, кто попробовал бы сбежать из чистилища.
Наконец я услышал быстрые шаги и увидел перед собой Лоренцо с лицом, искаженным от злобы, задыхавшимся от бешенства и с проклятием на устах. Он начал с того, что приказал мне передать ему топор и инструменты, служившие мне для произведения отверстия, и объявить ему, кто из сбиров доставил их мне. Я отвечал ему, не трогаясь с места и совершенно хладнокровно, что не знаю, о чем он меня спрашивает. При этом ответе он приказывает обыскать меня, но, встав с угрожающим видом, и не допускаю мерзавцев и, раздевшись донага, говорю: «Делайте ваше дело, но не прикасайтесь ко мне». Обыскивают тюфяк, опорожняют матрас, мнут подушки и ничего не находят.
— Вы не хотите мне сказать, где спрятан инструмент, которым вы сделали отверстие, но найдутся средства заставить вас говорить.
— Если действительно я где-либо сделал дыру, то я скажу, что вы мне доставили средства к этому и что я вам все отдал.
При этой угрозе, которая заставила улыбнуться людей, стоявших тут, и которых он, вероятно, рассердил как-нибудь, он затопал ногами, стал рвать на себе волосы и выбежал точно бешеный. Его прислужники возвратились и принесли мне все остальные мои вещи, за исключением куска мрамора и лампы. Прежде чем оставить коридор и запереть меня на ключ, он закрыл оба окошка, посредством которых я получал немного воздуха. Я очутился в узком пространстве, почти совершенно лишенном воздуха. Однако мое положение не особенно меня огорчило, потому что я принужден был согласиться, что отделался довольно легко. Лоренцо не пришло в голову опрокинуть кресло, и, имея еще в своем владении кинжал, я горячо поблагодарил Провидение и был уверен, что мне еще позволено считать его счастливым орудием, благодаря которому я могу рано или поздно освободиться.
Я провел ночь не спавши как по причине жары, так и по причине испытанных мною перемен. На заре Лоренцо возвратился и принес мне отвратительного вина и такой воды, какую нельзя было пить. Все остальное было в том же роде, сухой салат, вонючее мясо и твердый, как камень, хлеб. Он не приказал убрать тюрьму, и когда я попросил его открыть окно, он сделал вид, что не слышит меня; но один служитель принялся постукивать по стенам и по полу железной тдалкой и в особенности под моей кроватью. Я смотрел на это равнодушно, но заметил, что он не постукивал по потолку. Через потолок, сказал я себе, я выйду из этого ада. Однако чтобы этот проект мог быть приведен в исполнение, нужны были условия, не зависящие от меня, ибо я ничего не мог сделать, что не было бы заметно.
Тюрьма была новая, малейшая царапина была бы замечена моими сторожами.
Я провел ужасный день, потому что жар был невыносимый и, кроме того, не было никакой возможности съесть пищу, принесенную мне. Пот и недостаток в пище причинили мне такую слабость, что к не мог ни читать, ни ходить. На другой день мой обед был точно такой же: вонь, исходящая от куска телятины, которую тюремщик мне принес, заставила меня отступиться. Уж не получил ли он приказания уморить меня голодом и жарой? Он запер мою тюрьму и не отвечал мне. На третий день то же самое. Я требую карандаш и бумагу, чтобы написать секретарю: никакого ответа.
В отчаянии я съедаю суп и, обмакнув кусок хлеба в кипрское вино, решаюсь придать себе силы, чтобы на другое утро отомстить Лоренцо, вонзив ему в горло мой кинжал. Подстрекаемый бешенством, я был уверен, что мне не остается ничего другого. Ночь успокоила меня, и на другой день, как только мой палач явился, я ему сказал, что убью его, как только буду освобожден. Он расхохотался от моей угрозы и вышел, не сказав ни слова.
Я начал думать, что он действует по приказанию секретаря, которому он, вероятно, все открыл. Я не знал, что делать, во мне боролись терпение и отчаяние, мое положение было ужасно, я умирал с голоду. Наконец на восьмой день дрожащим голосом, с бешенством в сердце и в присутствии сторожей, я требую отчета в моих деньгах. Он сухо отвечал мне, что принесет счет завтра. Тогда, в то время как он приготовился выйти, я беру ведро и приготовляюсь выбросить содержимое в коридор. Предупреждая мое намерение, он приказывает одному сторожу взять его у меня, и чтобы изгнать ужасную вонь при этой операции, он открывает одно окно, которое закрывает, как только дело было сделано, несмотря на мои крики, и я остался среди этой вони. Полагая, что этим я обязан брани, которую себе позволил относительно него, я приготовился третировать его еще хуже на другой день, но как только он появился, мое бешенство прекратилось, ибо, прежде чем представить мне счет, он передал мне корзину с лимонами, присланную мне Брагадином, так же как бутылку хорошей воды и славно зажаренную курицу, имевшую очень аппетитный вид; кроме того, один из сторожей открыл окно. Когда он представил мне счет, я посмотрел только на сумму и сказал, чтобы он отдал остальное своей жене, за исключением одного цехина, который я приказал ему отдать сторожам, прислуживавшим мне. Эта любезность привлекла на мою сторону этих несчастных, которые поблагодарили меня самым горячим образом.
Лоренцо, нарочно оставшись со мной один, сказал мне следующее: