Мемуары фрейлины императрицы. Царская семья, Сталин, Берия, Черчилль и другие в семейных дневниках трех поколений — страница 38 из 47

К нам в детстве ходила француженка. И когда папа возвращался с работы, мы с ним разговаривали на языке.

А когда я была уже в ссылке в Казахстане, друзья присылали книги на английском. Писали: «Не забывай язык, мы на нем сплетничаем». Такое немножко кривлянье было.

Когда я поступала в университет, то стало понятно, что французский мне учить нельзя. Потому что иначе пошли бы разговоры – ах, у нее родственники в Париже, потому она и учит язык.

Решила учить английский. Но меня замучил спецотдел: зачем вам английский? Мой же отец был арестован, как английский шпион. Меня бесконечно вызывали на «беседы».

На меня в итоге такая депрессия напала, что ничего уже не хотелось. И я попросила декана перевести меня на отделение грузинского языка. Он попытался меня отговорить – предстояло досдавать одиннадцать предметов. Я попробовала. Но все-таки из универистета пришлось уйти.

А потом сам декан пришел к нам домой. «Ты же должна получить образование», – сказал он мне. И я восстановилась.

Потом работала в Институте литературы, занималась теорией литературы.

Когда я только пришла устраиваться в институт, им руководил поэт Георгий Леонидзе. В его кабинете я застала Мамию Дудучаву, бывшего ректора Академии художеств, который теперь заведовал отделением теории литературы.

Едва увидев меня, он буквально закричал: «Я беру Татули в свое отделение». Я сама хотела заниматься литературой XIX – начала XX века. Но согласилась и пошла к Дудучаве.

Хотя мне он никогда не нравился. Он был настоящим коммунистом.

Как-то мы с ним стали спорить, и он неожиданно признался: «А ведь я твоего Тенгиза отговаривал жениться на тебе! И был прав!»

Но я ему ответила: «Мы с вами квиты, потому что я то же самое говорила вашей жене».

Мамия не поверил, тут же бросился к телефону: «Роза, мне Татули только что сказала, что отговаривала тебя выходить за меня. Это правда?!»

Жена ответила, что абсолютная.

Потом я поняла, что в свое отделение Дудучава брал меня не из-за каких-то моих выдающихся способностей, а из желания вновь войти в круг художников. Я же к тому времени уже была женой Тенгиза.

* * * * *

В комнате, в которой располагалось отделение, мой стол оказался по соседству… со столом Петра Шарии.

Того самого ближайшего помощника Берии, вместе с Кобуловым подписывавшего смертные приговоры. И которого мама встретила в приемной Берии, когда в 1938 году приезжала в Москву на Лубянку узнавать о папе.

Потом выяснилось, что Петре Шария был в «тройке», которая присудила папе расстрел и подпись Шарии стоит под этим смертным приговором.

Шария был арестован за пару лет до падения Берии, по так называемому мегрельскому делу, отсидел в тюрьме и вернулся в Тбилиси.

Он был очень умный человек, окончил философский факультет МГУ. Но я еле сдерживала себя, едва только видела его. Я же знала, что именно он подписал папин приговор.

А мне приходилось работать с ним не просто в одном институте, но и в одной комнате. Не могла заставить себя находиться с ним в одном помещении. И в конце концов перешла в другое отделение.

Все произошло после того, как мой брат Георгий, который был деканом факультета искусствоведения в Академии художеств, уволил Шарию. Тот читал лекции в академии у него на факультете, и однажды студенты устроили забастовку и отказались посещать лекции бериевского приспешника. Они его попросту освистали.

Я об этом узнала от Дудучавы. Он принялся жаловаться мне: «Твой Георгий уволил Петра Шарию», и говорить какие-то нехорошие слова о брате.

Я не выдержала: «Ваши гадкие губы не смеют так говорить о моем честном брате!» И написала заявление о том, что не хочу работать в отделении теории и прошу перевести меня в отделение текстологии. Мамия потом просил у меня прощения: «Вернись, ты же моя правая рука!» Жена его звонила. Но я не вернулась.

А стычки с Шарией у нас продолжались. Так, в один из дней я собиралась ехать в Цхнети, где у нас с Тенгизом была дача. Шария услышал об этом и с такой ехидцей спрашивает:

– У вас дача в Цхнети?

Тогда вовсю обсуждали дельцов, которые всевозможными способами зарабатывали деньги. И он намекнул, что мой муж, мол, тоже из этой породы.

Я не выдержала:

– А что в этом такого? Мой муж сам построил этот дом. А ваш огромный дом – государство. За то, что вы ломали людские судьбы. Да, вы имеете свой дом ценой человеческой крови.

Я кричала на весь институт. А у него в этот момент было такое страшное лицо, глаза налились кровью, и я почувствовала, что, если бы у него в кармане в этот момент был револьвер, он бы, не раздумывая, достал его и выстрелил в меня.

Я вообще человек не зловредный. Но на Шария у меня была жуткая реакция. Мне физически становилось плохо, когда его видела.

Я знала, что у него в жизни случилась страшная трагедия. Умер восьмилетний сын, очень умный мальчик. Его звали Дазмир, то есть «Да здравствует мировая революция». И Шария написал поэму, в которой были такие строки:

Ах, как нескладно ты устроен, один-единственный мир!

И мира лучшего достоин тебя покинувший Дазмир!

Во время нашей очередной стычки я процитировала эти строки и спросила Шарию:

– Как же вы, такой материалист, который пропагандирует атеизм, можете писать о «лучшем мире»? Значит, он существует? Но тогда вы лицемер!

Он смог ответить только одной фразой: «Откуда вы знаете эти стихи?»

А мне было достаточно один раз услышать какое-нибудь стихотворение, и я его тут же запоминала.

В другой раз я пошла на его доклад о Шекспире. Несмотря на то что Шария был плохим человеком, специалистом Петр был превосходным. И мне нравились его доклады.

Но в этот раз он вдруг говорит:

– Такие сонеты мог написать только гомосексуалист.

Я снова не выдержала и попросила слова:

– Батоно Петре, вы, наверное, знаете, перевод Шекспира, сделанный Маршаком? «Пока не поздно, времени быстрей бессмертные черты запечатлей». И из него понятно, что мужчине такой сонет Шекспир просто не мог посвятить, он посвящает его женщине.

– Откуда вы знаете перевод Маршака? Я думал, вы знаете переводы Шекспира только на грузинский язык.

– Как видите, не только. А после этих ваших слов вся ценность ваших предыдущих докладов для меня тоже становится равна нулю.

Шария прожил большую жизнь. Он умер в семидесятых годах в Тбилиси…

* * * * *

Сегодня, с высоты прожитых лет, я понимаю, что у нас с Тенгизом была счастливая семья. Она занимала почти все мое время.

В 1956 году у нас уже был Дато. Меня выписали с сыном из роддома ровно через неделю. А потом снова забрали в больницу и продержали там больше четырех месяцев. Дато заболел сепсисом! Каждый день я слышала разговоры медсестер: «А что, ребенок Гвиниашвили разве еще жив?»

Однажды мама пришла ко мне, и я заметила, что ее колени сбиты в кровь. Она рассказала, что три раза, стоя на коленях, обошла церковь в Дидубе. А до этого каждый понедельник ходила туда на службу и отмаливала внука. Даже когда у нее была температура под тридцать восемь, она ехала в Дидубе.

Соседка мне как-то сказала, что с моим сыном будет все в порядке. Она видела сон, как отец Тенгиза сидел с Дато на руках, а в это время в комнату зашла его покойная жена. Свекр прогнал ее: «Мальчика я тебе не отдам». И женщина исчезла.

Сына мы выходили.

А потом случилась трагедия. Я родила девочку, и она серьезно заболела. Я умоляла врачей взять нас в больницу, но они говорили, что все в порядке. И прислушались к моим мольбам только за несколько часов до ее смерти.

Для того чтобы избежать вскрытия двухмесячного младенца, меня выписали из больницы с уже мертвым ребенком. Но мне об этом не сказали. Только сев в машину, я поняла, что держу в руках мертвую дочь. Как я все это выдержала?

Та же самая соседка, что видела сон о Дато, потом призналась мне, что видела сон и о моей девочке. Просто не хотела мне его рассказывать.

В ее сне была сестра Тенгиза, ушедшая из жизни в восемнадцать лет. Девушка сидела и шила распашонки. На вопрос соседки о том, для кого она готовит одежду, ведь у нее нет детей, покойница ответила: «Нет, есть. Маленькая девочка».

Вскоре нашей дочери не стало.

Я до сих пор корю себя, что не успела ее окрестить. Сколько лет прошло, а боль не утихает.

Слава богу, через несколько лет у нас с Тенгизом появилась Миечка, дочка. Она тоже очень серьезно болела. Оказалось, что она получила инфекцию, которой до этого в Грузии не было двадцать лет. И если бы наш знакомый врач не сделал операцию, Миечки сейчас не было бы в живых.

Тенгиз был сумасшедшим отцом. Единственное, из-за чего мы могли с ним поссориться, – из-за здоровья детей. Стоило Миечке заболеть простудой, как Тенгиз принимался ругать меня – вот, мол, дочь заразила. А мне конечно же становилось обидно.

Мы с мужем впервые поехали отдыхать, когда дети уже были относительно большими. И то всю дорогу до Карловых Вар я не притронулась к еде, а подушка была мокрой от слез.

С внуками осталась мама. Когда мы вернулись, она вздохнула: «Ну все, кончилось мое счастье. Сейчас у тебя опять начнется режим, и ты будешь подпускать к детям по часам. А до этого я делала все так, как считала нужным».

* * * * *

Дато и Мия часто болели, и я порою неделями не выходила из дома. Как-то в очередной раз к Ните Табидзе в гости приехал Борис Пастернак, который с ней очень дружил. Она пригласила меня на вечер. Но я тогда снова никак не могла выйти из дома.

Потом Нита сама пришла ко мне и рассказала, как они провожали всей компанией Бориса Леонидовича в Москву. Уже войдя в вагон, тот выглянул из окна и крикнул: «Нита, у тебя дома я оставил свою душу. Вернешься на улицу Грибоедова, поищи и увидишь меня!»

Но однажды своеобразный привет от Пастернака получила и я. Сын Ниты Гиви отдыхал у Пастернаков в Переделкино. Когда мальчику пришла пора возвращаться в Тбилиси, Борис Леонидович посадил его в поезд и передал массу деликатесов.