{187}. Действительно, они выглядели весьма жалко и вызывали сочувствие, так как порой не знали даже, где раздобыть несколько су на обед. Подобное положение заставляло их подумывать об отставке, но поскольку они были родом из гасконского захолустья, а вернуться туда у них не было средств, они пытались брать в долг; если бы их ссудили хотя бы десятью пистолями, один впоследствии не погиб бы в чине командира первой роты королевских мушкетеров, а другой не имел бы сегодня свыше трех миллионов состояния. Как бы то ни было, всё, что они говорили, ничуть не огорчало меня — я последовал за Его Преосвященством на границу, куда он, в свою очередь, сопровождал Короля. Граф д’Аркур тоже находился там и враждебно поглядывал на меня; я передал ему через одного из своих друзей, что, если он чем-то недоволен, пусть только скажет; он ответил: я-де не ведаю, кому бросаю вызов, но настанет день, когда мне придется понять это. Я посмеялся над его бравадой, как и все остальные: ведь, даже будучи титулованным аристократом, он был не вправе уклоняться от поединка, и многие другие, равные ему по происхождению, и даже члены его семейства никогда не считали зазорным скрестить шпагу с дворянином. Вместе с тем, друзья дали мне совет остерегаться, которым я пренебрег, полагая, что граф не способен на подлость, — но те, кому я высказал эту мысль, возразили: человек, пытавшийся погубить меня в тюрьме, несомненно, захочет сделать это и после моего выхода на свободу. Однако и я не напрасно был в нем уверен: если он и пытался отомстить мне, то, по крайней мере, не такими низкими способами, какими меня пугали. Я и в самом деле не замечал никаких тайных козней, и даже если счел следствием таковых одно происшествие, случившееся со мной несколькими днями позже, все-таки справедливости ради скажу, что у меня было время обнажить шпагу, и хотя со мной поступили скверно, но все же это была скорее случайность, нежели подготовленное покушение.
При дворе находился нормандский дворянин по имени Бреоте — храбрец, красавец, но исполненный такого самомнения, что оно затмевало все его положительные качества: эту черту он унаследовал от своего близкого родственника маркиза де Бреоте, тоже изрядного фанфарона, похвалявшегося тем, что одного за другим якобы поразил в бою двадцать пять испанцев. Гробендонк, губернатор Буа-ле-Дюка, вдоволь посмеялся над этим рассказом и предложил маркизу хоть немного подтвердить сказанное на деле{188}: пусть возьмет с собой двадцать четыре француза и выйдет с ними против двадцати пяти испанских солдат. Бреоте был ошеломлен, но все же, спросив позволения у своего военачальника, принца Оранского, явился на поединок; он сражался неудачно и погиб вместе с двадцатью двумя своими товарищами — двое оставшихся в живых запросили пощады и были увезены пленниками в Буа-ле-Дюк, где Гробендонк велел казнить их, тем самым запятнав победу, одержанную его людьми. Объясняя свой поступок, он сказал: все, кто участвовал в дуэли, якобы дали клятву биться до последней капли крови, и справедливо, что не сдержавшие слова искупили вину жизнью. Так или иначе, мой Бреоте только и говорил, что об этом поединке, — самым большим удовольствием для него было твердить о нем всему лагерю, дабы продемонстрировать, сколь отважны его родственники; при этом он добавлял: если бы испанцы Гробендонка дрались с ним самим, то легко бы не отделались. Эти досужие россказни, вызывавшие у всех хохот, я слышал от него много раз и был единственным, кто вел себя сдержанно: жизненный опыт не позволял мне смеяться над чужой глупостью. Я полагал, что не даю повода для ссоры, и менее всего ожидал ее, когда он, заявив, что я глумлюсь над ним наравне с остальными, потребовал обнажить шпагу и защищаться. Моя честь не позволяла мне разубеждать его, но, подозревая, что он имеет иные причины схлестнуться со мной, и желая выяснить их, я сказал: если он готов драться только из-за недоверия к своим словам, пусть вложит шпагу в ножны — мне и в голову не приходило то, в чем он меня обвиняет, и тому есть свидетели; пусть не считает, будто я говорю так из-за слабодушия: всякий подтвердит, что в иных обстоятельствах я не раз доказывал свою отвагу. При этом, чтобы не ввязываться в ссору, я держался от него на расстоянии клинка, — но либо пренебрегая моими объяснениями, либо движимый иными причинами, он яростно бросился на меня и ранил в бок. Взбешенный, я даже не почувствовал боли и, желая расквитаться, оказался удачливее: моя шпага пронзила ему бедро. Однако вскоре настал его черед: он проткнул меня насквозь, а когда я ослабел и упал, обезоружил.
Я заподозрил (ибо достаточно слышал об этом), что он действовал по наущению графа д’Аркура, и мои подозрения еще более возросли, когда на следующий день мне рассказали, что он отдал ему мою шпагу, а чтобы отпраздновать победу, оба устроили такую разгульную вечеринку, что все, кто был на нее приглашен, перепились и, когда расходились, едва держались на ногах. У самого графа д’Аркура недостало ни честности признать себя виновником случившегося, ни смелости опровергнуть, что биться он сам горазд разве что чужими руками; своими привычками он успел снискать дурную репутацию, еще усугубив ее обращением с собственной супругой. И впрямь, он вел себя как подобает не аристократу, а обыкновенному скандалисту и скверно обходился с женой — поговаривали даже, что он ее избивает. Не знаю, правда ли это, но многие верили — ведь он приходился братом герцогу д’Эльбёфу, погубившему собственную жену жестоким обращением{189}. Как бы там ни было, очевидно, что графиня, богатая наследница, не вынесла мужниного нрава — вскоре она удалилась от света в монастырь и доныне ведет благочестивую жизнь.
Мои раны оказались слишком серьезными, чтобы я быстро поправился, — было пробито легкое, и как только к ране подносили свечу, она сразу же гасла. Господин кардинал, ненавидевший и графа д’Аркура, и всех его родственников за то, что они всегда выступали против него, и, как и я, не доверявший ему, открыто поддержал меня, во всеуслышание заявив, что Бреоте следовало бы скрыться: попадись он только — уж тогда ему покажут, как нападать на достойных людей. Скорее ради желания досадить графу д’Аркуру, нежели из личного расположения, он прислал ко мне своего хирурга, а также кошелек с пятьюстами экю. Это было так ему не свойственно, а уж тем более по отношению к человеку, не являвшемуся приближенным, крепко связанным с ним, что многие удивились. Я бы и сам терялся в догадках, чем объяснить это великодушие, если бы ко мне не явился Депланш и не сказал, что господин кардинал просит его, как только завершится военная кампания, отправиться с друзьями домой и сделать все возможное, чтобы доставить графу неприятности; он добавил, что Его Преосвященство, надеясь на мое скорое исцеление, рассчитывает, что я тоже присоединюсь к ним, о чем он сам мне скажет, как только я встану на ноги. В самом деле, когда я, выздоровев, сам отправился к кардиналу поблагодарить за его милости, он сказал, что был бы рад, если бы я тоже поехал; заодно он поведал мне и о пресловутом обмане маршала де Ла Ферте, якобы просившего для меня командование полком. Думаю, это признание было связано с его личной неприязнью к маршалу — тогда поговаривали, будто Его Преосвященство сомневается в его верности, а Ла Ферте хотя и заверял, что никогда не изменит ему, но скорее из опасения лишиться обещанных милостей, нежели по доброй воле.
По окончании кампании Депланш выбрал из своей роты четырех храбрых парней во главе с сержантом, переодел слугами, чтобы их не узнали, и мы поехали в его края, где к нам присоединился дворянин из Перигора, капитан того же полка. В дороге Депланш получил письмо от своего полковника графа де Тонне-Шаранта, просившего предоставить отпуск одному из солдат его роты. К несчастью, письмо доставили, когда он сидел за столом, и вино успело добавить свирепости его и без того тяжелому нраву: нарочному он заявил, что господину графу де Тонне-Шаранту вольно давать отпуска солдатам когда вздумается, но уж он-то, Депланш, ничего подобного делать не станет. Видя, как он разъярился, мы спросили, что случилось, хотя по его словам уже поняли, в чем дело. Прочтя показанное им письмо, оказавшееся чрезвычайно вежливым, я, не желая терпеть грубости, сказал ему, что он напрасно негодует: я не имею чести лично знать господина графа де Тонне-Шаранта, но, коль скоро мне позволено вмешаться, считаю недопустимым так отзываться о своем командире; ведь тот оказывает ему честь, посвящая его, капитана, в дела, составляющие полковничью прерогативу; капитан без его разрешения вообще не вправе давать отпуск, и если подчас происходит наоборот, то лишь потому, что полковники, люди благородные, не хотят обременять своих капитанов лишними заботами; отказ же в столь вежливой просьбе вынудит полковника самолично распорядиться о предоставлении отпуска этому солдату — что будет стоить капитану не только потери авторитета, но и армейской дружбы, каковую он обязан хранить при любых обстоятельствах; в конце концов, мы ищем справедливости у государей, — но разве не в меньшей степени зависит она от капитанов, живущих в согласии со своим начальством? По-приятельски я попросил его рассудить здраво: у него достаточно средств, он ни в чем не нуждается — к чему же терять репутацию? — а в глазах господина де Тонне-Шаранта он обязательно ее потеряет. Одним словом, я убеждал его успокоиться.
Не знаю, как у меня хватило терпения высказать ему все это — он упрямо гнул свое и стал доказывать, что именно капитанам, а не полковникам принадлежит право предоставлять солдатам отпуска. Мои возражения чрезвычайно разозлили его, и он резко заявил, что не позволит перечить себе в собственном доме: действительно, мы находились на его землях — в Планше близ Эврё{190}, в шести или семи лье от земель Рюффле. Не успел он закончить, как я швырнул ему в голову тарелку; в ярости от выпитого вина, он ответил мне тем же — и те трое или четверо, что сидели с нами за столом, бросились разнимать нас. К счастью, при нас не было шпаг — в ход пошли кулаки, и кровь не пролилась, — но мы дрались так ожесточенно, что понадобилось немало усилий, чтобы развести нас. После этого у меня отпала всякая охота продолжать наше предприятие, и я велел слугам седлат