, и я вскоре убедился, что тут можно избежать тягот, даже и не располагая средствами. Пока я жил в Лионе, туда прибыл господин де Сен-Сильвестр, офицер, весьма известный в армии. Дотоле я не был с ним знаком, но вскоре мы сблизились ради совместного времяпровождения. Он ехал из Франш-Конте, где, кажется, стоял его полк, и встретил по пути лионского дворянина по имени Сервьер{256} — родственника того Сервьера, который собрал такой прекрасный музей{257}. Однажды этот дворянин пригласил его отобедать, и Сен-Сильвестр спросил, не будет ли он против, если и я составлю им компанию. Тот был слишком учтив, чтобы не уважить меня, держался по-приятельски и, сытно накормив нас, предложил сыграть две-три партии в триктрак. Поскольку играл я неплохо, то поймал его на слове, и мы с ним начали игру по пол-луи за кон. Удача не была ни на чьей стороне — мы играли партию за партией более четырех часов кряду, оставаясь при своих; он сказал, что не хочет бросать игру, и мы продолжили ее до следующего утра. Успех весьма благоприятствовал мне — к восьми часам я выиграл у него сто пистолей. Спать хотелось так, что кости выпадали из рук, — он запросил пощады, и я ответил, что тоже ее прошу, и хотя не хотел прекращать игру, потому что выигрывал, однако поспать было необходимо нам обоим. Чтобы дать друг другу время отдохнуть, мы прервали наш поединок, условившись снова сесть за стол после обеда; потом отправились по своим комнатам, четыре или пять часов отсыпались, поели и с новыми силами принялись за игру. Успех все еще был на моей стороне: я стал обладателем не менее пятисот пистолей. В итоге он, опасаясь, что не отыграет столь крупного проигрыша — а уже спускалась ночь, — настоял на еще трех партиях по триста пистолей до трех побед сразу. Я охотно согласился и, не дав ему даже опомниться, выиграл обе первые. Но потом фортуна внезапно изменила мне, и в двух следующих я скоро потерпел фиаско. Так ничего и не получив, мы сыграли решающую партию — она оказалась самой трудной из всех, но в конце концов я проиграл, оставшись лишь с двумястами пистолями, суммой, впрочем, довольно существенной, если вспомнить, что мы начали с пустяковых ставок. Хорошо, впрочем, что мой соперник не лишился восьмисот, — поистине, нет ничего опаснее игры. Так или иначе, она возместила потери, понесенные мною по милости господина архиепископа, и когда я понял, что мне хватает денег для возвращения в столицу, то распрощался с ним.
Некоторое время я не появлялся при дворе, полагая, что не встречу там хорошего приема после моих злоключений. И впрямь, мы живем в такой век, когда министры мнят себя богами; и хотя далеко не все они походили на Людовика Святого{258}, однако желали приучить дворян оказывать им не менее чем княжеские почести. Между тем я повидался с господином де Тюренном, нимало на них не походившим: потомок одного из лучших родов, он был настолько же прост и приветлив в общении, насколько министры были надменны. Я знал его еще в то время, когда служил господину кардиналу Ришельё, и позднее неоднократно имел честь с ним встречаться. Отнесся он ко мне с обычным своим радушием, сказав, что куда больше рад видеть меня в Париже, чем в Пьер-Ансизе, и поинтересовался, чем я занимался в то время, пока судьба не свела нас вновь. Я ответил, что испытал много лишений: господин кардинал Ришельё, заботившийся обо мне лучше, чем обезьяны о своих детенышах, слишком берег меня, и именно из-за этого мое будущее сложилось иначе, нежели я мечтал; мне было бы сейчас куда лучше, позволь он мне заняться военным ремеслом, с которого я начал. По этой же причине я пошел на службу к кардиналу Мазарини, но и там случай мне не благоприятствовал; и теперь, — сколько бы ни твердили, что я в том возрасте, когда уходят на покой, и мне-де следует поискать иное поприще, а не стремиться к учению, — я не могу удержаться и скажу: если вдруг господину де Тюренну понадобится старый опытный адъютант, для меня не будет большего счастья, чем занять эту должность; ему не стоит опасаться, что из-за юношеского пыла я не стану строго следовать его указаниям и буду слышать одно вместо другого, — слава богу, у меня зрелый разум (или по меньшей мере я должен его иметь), а что до выносливости, то в седле я держусь не хуже двадцатипятилетнего, и, прежде чем останавливать выбор на ком-нибудь другом, пусть сначала испытает меня.
То, как я просил принять меня на службу, заставило господина де Тюренна рассмеяться, и, поймав меня на слове, он ответил, что готов дать мне товарища — тот не так стар, как я, но, по крайней мере, и не столь многословен. Он имел в виду Клодоре, бывшего капитана в одном из старых полков, а так как я был с ним знаком, то обрадовался ему больше, чем любому другому. Как бы ни был этот человек славен своими заслугами, но известность он приобрел по совсем иной и куда менее почетной причине. Он имел несчастье жениться на гулящей женщине, и когда однажды возвращался из армии, один друг, ехавший вместе с ним в Париж, уговорил его заглянуть в дом свиданий, где Клодоре и столкнулся с женой, пустившейся в его отсутствие на поиски наслаждений. Думается, это жестокое испытание сильно ранило его сердце — он не только избил ее, но и сослал в монастырь; однако впоследствии этот человек, прежде никогда не навлекавший на себя упреков в бесчестии, странным образом изменил свое решение: он снова вернул неверную в дом и с тех пор жил с ней. Это чрезвычайно подпортило его репутацию в войсках, и, будь я женат, поостерегся бы водить с ним дружбу, чтобы не говорили, будто мы товарищи по несчастью. Сам он тоже был рад, когда узнал, что я хочу послужить, и мы вместе стали готовить снаряжение, дабы принять участие в славной Голландской кампании.
После женитьбы Короля мы вели войну то там, то сям, но, за исключением кампании на Иле{259}, не полными силами; во главе этих малых предприятий Король ставил военачальников, не блещущих талантами, чьи ошибки лишь подчеркивали, как высоко следует ценить поистине великих командующих. Кроме того, Король воевал с одной процветающей республикой{260}, превосходившей по богатству иные большие монархии, и вверил командование войсками принцу Конде и виконту де Тюренну — величайшим полководцам всего христианского мира. Принца Конде, только и утиравшегося от оскорблений после своего возвращения от испанцев, это назначение заставило снова воспрянуть духом, ибо с тех пор, как в 1668 году ему доверили завоевать Франш-Конте{261}, у него не было случая участвовать в больших кампаниях — его считали недостойным их. Окончанием своей опалы он был обязан исключительно зависти маркиза де Лувуа к виконту де Тюренну — пока Тюренн вел кампанию на Иле, тот очернил его перед государем; Король же, смещая одного военачальника, заменил его на другого, дотоле пребывавшего в заточении — иного слова не подобрать — в своем доме в Шантийи{262} и лишь сетовавшего на судьбу. В самом деле, не случайно все заметили, что Его Величество, посылая войска в Венгрию{263}, поручил возглавить их не ему, а его родственнику графу де Колиньи{264} — только потому, что один был с другим в ссоре, а поскольку не всем известны ее подробности, думаю, что никто не рассердится, если я их расскажу.
Когда Король раздавал голубые ленты — в 1660 году{265}, если не ошибаюсь, — то предложил принцу Конде вручить ее одному из его друзей. Граф де Колиньи считал, что награжденным окажется он сам, — так он был уверен, что имеет на нее право, — или, по крайней мере, герцог де Люксембург, в то время еще носивший титул графа де Бутвиля. Ожидали, что принц выберет кого-нибудь из них, — как по заслугам, так и из-за личной преданности. Но тот предпочел им своего фаворита Гито, и граф де Колиньи был так возмущен, что тотчас разыскал принца и, вернув тому свой патент на должность капитан-лейтенанта его тяжелой конницы{266}, заявил, что не заслужил такого обхождения; сколько бы несправедливостей он ни пережил, ни одна не ранила его так больно — ведь ради принца он оставил одну из важнейших должностей при дворе, а тот предпочел ему человека, про которого даже в точности не известно, дворянин ли он; если милостивый Господь позволит ему, Колиньи, вырастить детей, то легче будет застрелить их, нежели знать, что они выбрали службу у кого-либо, кроме самого Короля. Принц Конде не отличался кротостью нрава, но все же, то ли потому, что понял, что был не прав, то ли для того, чтобы снова привлечь его на свою сторону, сказал: пусть он смирит свой гнев — если лента досталась не ему и не герцогу де Люксембургу, то лишь потому, что их достоинства позволяют им самим добиться таких отличий, а Гито может уповать лишь на него; и если бы он, принц, знал, как повернутся обстоятельства, то, возможно, поступил бы иначе, но что теперь граф должен удовольствоваться этим объяснением, ведь только от него самого зависит быть награжденным в будущем. И хотя господин принц Конде прежде отнюдь не славился склонностью к длинным речам и не имел обыкновения утешать обиженных, но графа де Колиньи это не тронуло, и он ушел, окончательно поссорившись с ним.
Это и была главная причина, из-за которой графа, как я уже говорил, поставили во главе армии, отправленной в Венгрию, и принц Конде так завидовал его назначению, что, если бы уединение в Шантийи не смирило его, он бы, наверное, умер с досады. Он оставался там как мог долго под предлогом подагры, от которой действительно очень страдал. Если бы с ним обходились так, как требовало его происхождение, то его еще больше любили бы при дворе. Но Королю, не забывавшему прошлого, доставляло удовольствие его унижать, что огорчало даже людей, далеких от придворных интриг. Вспоминаю, как однажды государь, завтракавший в своих покоях перед выездом на охоту, заставил принца целый час держать его рубашку, ожидая, пока он соблаговолит ее надеть, — сам же беседовал в это время со своим первым камердинером Бонтаном, одним монахом-францисканцем и со мной, а с принцем не обмолвился ни словом и запретил кому бы то ни было входить. Но едва Король оказался на пороге большой войны, он сразу изменился. Не было таких милостей, какими он не осыпал бы принца, и притом целые дни напролет проводил наедине с ним и с виконтом де Тюренном, совершенствуя с помощью этих полководцев свои познания в военном деле.