[179] брата маршалов Дюра и Лоржа. Но так как пехота графа Грансе находилась от него на удалении в тысячу шагов, я кинулся на него со всей возможной стремительностью, чтобы атаковать его до ее подхода. Однако в двадцати шагах, друг от друга мы внезапно наткнулись на овраг между нами; мы проскакали приблизительно двести шагов вдоль его края, чтобы добраться до того места, где он начинался. За это время успела подойти часть пехоты графа Грансе, и после первого ее залпа весь мой отряд обратился в бегство; конь подо мной был убит, то же случилось и с конями шевалье Ларошфуко[180] и Гурвиля. Один находившийся при мне дворянин спешился, чтобы отдать мне своего коня, но я не смог им воспользоваться, так как один из эскадронов графа Грансе, гнавший моих беглецов, проносился совсем рядом со мной. Возглавлявший его граф Оллак и вместе с ним три других всадника подскакали ко мне, обещая пощаду, но я пошел им навстречу, решив не принимать ее. Рассчитывая поразить графа своею шпагой, я пронзил лишь оба плеча его лошади, и моя вконец изогнувшаяся шпага застряла в седле. Он же в упор разрядил в меня спой пистолет; меня оттолкнуло с такою, силой, что я упал навзничь; весь его эскадрон, проносясь почти рядом со мной, также стрелял по мне. Подошли шестеро каких-то солдат и, увидев, что я хорошо одет, принялись препираться, как разделить снятое с меня платье и кому из них прикончить меня. В это время граф Розан излетел на неприятеля с моей второй линией. Грохот залпа застиг врасплох шестерых окружавших меня солдат, и не знаю, были ли сверх этого и другие причины, но они разбежались. Хотя моя рана была очень тяжелой, я все же нашел в себе достаточно сил, чтобы подняться на ноги, и, заметив близ себя неприятельского кавалериста, собиравшегося вскочить в седло, отобрал у него коня, а впридачу еще и шпагу. Я собирался присоединиться к графу Розану, но, направляясь к нему, увидел, что и его люди последовали примеру моих и что повернуть их назад и собрать невозможно. Граф Розан был ранен, захвачен в плен и вскоре умер. Был захвачен в плен и маркиз Сильери.[181] Я присоединился к генерал-майору графу Мата[182] и вместе с ним прибыл в Париж. Я попросил его умолчать о том, как поступил со мною у него на глазах Нуармутье, и не принес на него жалобы; больше того, я воспротивился и намерению наказать трусливо покинувших меня в разгар схватки солдат, которых собирались предать по жребию смерти. Моя тяжелая и опасная рана лишила меня возможности увидеть собственными глазами происшедшее в дальнейшем ходе этой войны; события эти, впрочем, не заслуживают описания.[183] Нуармутье и Лег выехали во Фландрию, чтобы привести испанскую армию, которую Эрцгерцог собирался направить на помощь Парижу. Но обещания испанцев и их поддержка оказались ненужными, поскольку и Парламент и народ, истощенные непомерными и малооправданными издержками и не доверяя почти в равной мере как способностям, так и благонадежности большинства своих генералов, вскоре после этого получили прощение короля.
III(март 1649-февраль 1651)
Король, даровал мир парижскому парламенту и всем, принимавшим участие в гражданской войне 1649 года, и большинство парижан приняло его с ликованием, не оставлявшим ни малейшего повода опасаться, что их можно вторично поднять на мятеж. Укрепившийся благодаря поддержке герцога Орлеанского и Принца кардинал Мазарини начинал освобождаться от страха перед возможными последствиями общественной ненависти, и эти два принца рассчитывали на его признательность, соразмерную данным им обещаниям и тому, чем он был им обязан. Герцог Орлеанский спокойно дожидался ее плодов и был доволен своей долей участия в государственных делах, а также внушенной ему надеждой увидеть кардиналом своего главного подручного, аббата Ларивьера. Однако удовлетворить Принца было много труднее: его былые услуги, равно как и те, которые он только что оказал на глазах короля в дни осады Парижа, безмерно увеличили его притязания, и они стали тревожить Кардинала.
Двор все еще находился в Компьене, и сколь бы вескими ни были доводы в пользу его переезда в Париж, Кардинал не мог все же решиться на возвращение в этот город, страшась лично для себя возможных в народе остатков враждебности, которую тот с такой необузданностью только что проявил. Тем не менее нужно было принять решение, и если довериться врагам Кардиналу представлялось опасным, то не менее опасным было и выказать перед ними страх. И вот, пока он пребывал в нерешительности, когда никто не смел подать ему какой-либо совет и когда он не мог подать его себе самому. Принц рассудил, что для доведения до конца взятого им на себя дела ему нужно поехать в Париж, чтобы, смотря по тому, в каком состоянии он найдет там умы, или иметь удовольствие возвратить туда двор, или склонить его к каким-либо иным решениям. В Париже ему был оказан совершенно такой же прием, какой он привык находить[184] при возвращении из своих наиболее славных походов. Этот благоприятный знак рассеял сомнения Кардинала, и он, не колеблясь, решил вернуться в Париж. Короля сопровождал туда Принц, и по его прибытии[185] в Палэ-Рояль королева во всеуслышание сказала ему, что его заслуги невозможно в полной мере вознаградить и что он блистательно сдержал слово, которым поручился пред нею, восстановить власть короля и поддержать Кардинала. Но судьба вскоре превратила эти слова в совершенно противоположные им дела.
Между тем Принц был по-прежнему близок с герцогом Орлеанским; этой близости он достиг своей крайней почтительностью, которую старательно подчеркивал во время войны и продолжал подчеркивать с такой же неукоснительностью. Что касается кардинала Мазарини, то тут Принц недолго сохранял такое же обхождение и хотя еще не решался открыто выступить против него, но своими колкими шутками и постоянным оспариванием справедливости мнений Кардинала явно давал понять, что находит того мало достойным занимаемого им места и даже раскаивается, что сохранил его за ним. Это поведение Принца приписывают весьма различным побуждениям, но достоверно, что первый повод к их розни возник еще во время Парижской войны в связи с тем, что Принц убедился в существовании у Кардинала коварного замысла перенести на него ненависть парижан и выдать его за единственного виновника всех выстраданных ими бедствий. Теперь Принц нашел нужным поразить Кардинала тем же оружием и отыграть в общественном мнении то, что в нем потерял, поддержав человека, который навлек на себя всеобщую ненависть, и помешав ему удалиться из королевства и уступить своей несчастливой звезде. Он еще помнил об отчаянии и унынии Кардинала, выказанных тем при последних беспорядках, и был убежден, что достаточно держать его в страхе и относиться к нему с явным пренебрежением, чтобы навлечь на него новые трудности и вынудить таким образом искать помощи Принца с такой же приниженностью, с какой он искал ее, оказавшись в крайней опасности, Не исключается также, что на основании ласковых слов, сказанных ему королевою в Сен-Жермене, Принц вообразил, будто не так уж невозможно обратить внимание королевы на слабые стороны Кардинала и, свалив его, самому утвердиться при ней. Наконец, каковы бы ни были истинные причины, склонившие Принца изменить свое отношение к Кардиналу, нелады между ними вскоре были подмечены всеми.
Тогда же Принц решил помириться с фрондерами, сочтя, что нет лучшего способа побороть укоренившуюся неприязнь к нему, как связать себя с теми, кому парижский народ к большая часть Парламента безраздельно отдавали свою любовь и свои помыслы. Прозванье фрондеры[186] с самого начала беспорядков было дано тем из парламентских, которые выступали против предначертаний двора. Герцог Бофор, коадъютор Парижский, маркиз Нуармутье и Лег, примкнувшие затем к этой группе, стали ее главарями; г-жа де Шеврез, г-н де Шатонеф и их друзья также вошли в нее. Все они продолжали оставаться объединенными под прозваньем фрондеры и приняли значительное участие во всех последовавших событиях. Но какие бы шаги Принц ни делал для сближения с ними, было сочтено, что он никогда не имел намерения их возглавить, так как хотел, как я сказал, лишь вернуть себе расположение парижан, стать благодаря этому опасным для Кардинала и тем самым улучшить свое положение. До этого он проявлял полнейшую непримиримость в отношении своего брата принца Конти и сестры г-жи де Лонгвиль, и даже в договоре о Парижском мире накинулся на них со всей мыслимой злобой, то ли чтоб угодить двору, то ли из жажды отметить им за то, что они избрали иной путь, чем он. Это зашло так далеко, что он решительно возражал против возвращения принцу Конти и герцогу Лонгвилю их губернаторств и при помощи коварных уловок воспрепятствовал возникшему при дворе намерению отдать его брату Монт-Олимп и Шарлевиль и вынудил его удовольствоваться Дамвиллье.[187] Принц Конти и г-жа де Лонгвиль, сочтя этот образ действий крайне неожиданным и суровым, каким он в действительности и был, и попав в трудное положение, поручили принцу Марсийаку,[188] старшему сыну герцога Ларошфуко, пользовавшемуся тогда их полным доверием, выслушать предложения аббата Ларивьера, которые тот намеревался им передать через маркиза Фламмарена.[189] Они состояли в том, что герцог Орлеанский выступит на их стороне против Принца, что принц Конти войдет в Совет, что в качестве залога ему дадут крепость Дамвиллье, что он и герцог Лонгвиль будут восстановлены в отправлении своих должностей при условии, что принц Конти откажется в пользу аббата Ларивьера от кардинальской шляпы и напишет об этом в Рим. Этот договор был тут же скреплен принцем Марсийаком, который счел его тем более выгодным для принца Конти, что этот принц уже принял решение снять с себя духовное звание и, вняв совету отказаться от кардинальства, ровно ничего не терял. Этим путем достигалось все то, в чем двор отказывал принцу Конти и герцогу Лонгвилю, и — что было еще существеннее — кровные интересы аббата Ларивьера связывались отныне с их собственными, вынуждая тем самым герцога Орлеанского в любых обстоятельствах поддерживать принца Конти и г-жу де Лонгвиль.